statement required by the act of august 24» 1912, as amended · 4. paragraphs 2 and 3 include, in...
TRANSCRIPT
Statement required by the Act of August 24» 1912, as amended by the Acts of March 3, 1933, and July 2, 1946 (Title 39, United States Code, Section 233) Showing the Ownership, Management, and Circulation of The New Review, Inc. Published Quarterly
at New York , N . Y. , for October 1, 1959. 1. The names and addresses of the Publisher, Editor,
Managing Editor, and Business Managers are : Publisher, New Review, Inc. , 2700 Broadway, New York,
N . Y . ; Editor , Prof. Nicolas S. Timasheff, 140 Wes t 86 St., New York 24, N . Y. ; Managing Editor and Business Manager , Roman B. Goul , 506 Wes t 113th St., New York 25, N . Y .
2. T h e owner is: (If owned by a Corporation, its name and address must by stated and also immediately thereunder the names a n d addresses of stockholders owning or holding 1 per¬ cent or more of total amount of stock. If not owned by a Corporation, the names and addresses of the individual owners must be given. If owned by a par tnership or other unincorporated firm, its name and address, as well as that of each individual mem-ber, must be g iven) .
New Review, Inc. N o Stocks. 2700 Broadway, New York 25, N . Y. ; President, Nicolas S. Timasheff, 140 West 86 St., New York 24, N . Y. ; Secretary, Alexis Goldenweiser, 523 West 112th St., New York 25, N . Y. ; Treasurer , David Shub, 920 Riverside Drive , New Y o r k 32, N . Y .
3. T h e known bondholders , mortgagees, and other security holders owning or holding 1 percent or more of total amount of bonds , mortgages, or other securities a re : (If there are none so State).—None.
4. Paragraphs 2 and 3 include, in cases where the stockholders or security holder appears upon the books of the Company as trustee or in any other fiduciary relation, the name of the person or corporation for whom such trustee is acting; also the Statements in the two paragraphs show the affiant's füll knowledge and belief as to the circumstances and conditions u n d e r which stockholders and security holders who do not appear upon the books of the Company as trustees, ho ld stock a n d securities in а capacity other than that of a bona fide owner.
5. T h e average number of copies of each issue of this publi-cation sold or distributed, th rough the mails or otherwise, to paid subscribers dur ing the 12 months preceding the date shown above was: (This information is required from daily, weekly, semi-weekly, and triweekly newspapers on ly) .
Roman Goul, Managing Editor Sworn to and subscribed before me this 14th day of October, 1959. Marie G. Mäher , No ta r у Public, State of New York , N o . 31¬ 7667675, Qualif ied in New York County, Te rm Expires March 30, 1960.
Новый Журнал
Основатели М. АЛДАНОВ и М. ЦЕТЛИН
С 1946-го по 1959-й редактор М. КАРПОВИЧ
Девятнадцатый год издания
Кн.бО 1960
РЕДАКЦИЯ:
Р. Б. ГУЛЬ, Ю. П. ДЕНИКЕ, И. С. ТИМАШЕВ
NEW BEVIEW, June 1960 QuarUrly, No. 60
2700 Broadway, New York 25, N. Y. Subscription Price $9. — for one year
Publisher: New Review, Inc. Second Class Mail postage paid
at New York, N. Y.
О Г Л А В Л Е Н И Е
Стр.
Прот. А. Шмеман — Умер Пастернак 5 Из литературного наследства И. А. Бунина б Вл. Корвин-Пиотровский — Два рассказа 9 Николай Моршен — Ямбы 22 Б. Темирязев — Рваная Эпопея 29 Ирина Одоевцева — Стихотворение 68 Лидия Алексеева — Три стихотворения 68 В. С. Яновский — Заложник 70 Олег Ильинский — Стихотворения 103 Г. Адамович — Мои встречи с Алдановым 107 Н. С. Трубецкой — О двух романах Достоевского . . . . 116 Ю. Иваск — Бодлер и Достоевский 138 Сергей Бертенсон — В. И. Немирович-Данченко в Холливуде 153
ВОСПОМИНАНИЯ И ДОКУМЕНТЫ: В. Н. Муромцева-Бунина — Беседы с памятью 166 Ек. Брешковская — Ранние годы 179 К. Ф. Штепла — Ежовщина 196 Я. Нижальский — «Кавказский пленник» 214 Письма М. О. Гершензона к В. Ф. Ходасевичу 222
ПОЛИТИКА И КУЛЬТУРА: Н. С. Тимашев — Вместо комментария 236 Ф. Степун — Москва — Третий Рим 243 М. Карпович — Два типа/ русского либерализма 265
СООБЩЕНИЯ И ЗАМЕТКИ: Из детства В. М. Чернова 281 Н. А. Бердяев и В. А. Тернавцев 285
БИБЛИОГРАФИЯ: Роман Гуль — «Культура», русский номер. Д. Шуб — Книга о русском еврействе. Роман Гуль — Е. А. Извольская. Американские святые и подвижники. В. В. — I. D. Levine. The Mind of an Assassin. Р. Плетнев — Об одном чешском поэте 290
Книги для отзыва 303
PRINTER I N U S A BY HAUSEN BROS. I I 2 EAST 3 2 ST. , NEW YORK 1 6 , N.Y.
УМЕР ПАСТЕРНАК t Умер Пастернак. И как далеко ни находились бы
мы от места его погребения, мы все сейчас духовно, мысленно предстоим его гробу — с молитвой и л ю бовью, с печальной и вместе благодарной мыслью о нем самом, о его жизни и служении.
Умер поэт, то -есть человек, имевший один из ве личайших даров , отпускаемых человеку: дар слова, дар воплощения красоты и правды, поэт, поведавший нам о «торжествующей чистоте существования», о тайном и высоком смысле жизни, о человеке и его ду ховной, творческой судьбе.
Умер русский человек, который любил родину беззаветной, но зрячей любовью, и нам помогший по-новому увидеть и по-новому полюбить ее. Россия Пушкина и Толстого , Достоевского и Блока будет отныне и навсегда и Россией Пастернака .
Еврей, он принадлежал к народу, издревле р о ж давшему в мир пророков, страдальцев и безумцев, не согласных примириться ни на чем, кроме последней правды — и он остался верен этой глубочайшей сущности еврейского призвания и всей своей жизнью в ы полнил его.
Умер христианин, не побоявшийся исповедать имя Христа в дни отступления от Него, и сказавший просто и твердо , перед лицом всего мира, что нужно быть верным Христу.
И, наконец, умер большой человек, большой тем, что нашел в себе видение и слова, нужные всем людям, близкие всем людям, сказанные всем и за всех. «Я чувствую за них за всех, — сказал он. — Я ими всеми побежден, и только в том моя победа».
Кто м о ж е т , пусть помолится о его светлой душе.
Прот. А. Шмеман
Это надгробное слово было произнесено о. Александром Шмеманом в день, когда было получено известие о смерти Б. Л. Пастернака. Слово о. Александра было передано в Советский Союз по радиостанции «Свобода». РЕД.
ИЗ ЛИТЕРАТУРНОГО НАСЛЕДСТВА И. А. БУНИНА
Публихую восемь стихотворений и одну запись Ивана Алексеевича. Этот литературный материал нигде не был напечатан.
В. Муромцева-Бунина
1
Уж ветер шарит по-полю пустому, Уж завернули холода И как отрадно на-сердце, когда Идешь к своей усадьбе, к дому, В студёный солнечный закат, А струны телеграфные В лазури водянистой и рядами На них молоденькие ласточки сидят, Меж тем, как тучи дикими хребтами Зимою с севера грозят! Как хорошо помедлить на пороге Под этим солнцем, уж скупым, — И улыбнуться радостям былым Без сожаленья и тревоги!
2
Порыжели холмы. Зноем выжжены, И так близки обрывы хребтов, Поднебесных скалистых хребтов. На стене нашей глиняной хижины Уж не пахнет венок из цветов, Из заветных засохших цветов.
ИЗ ЛИТЕРАТ. НАСЛЕДСТВА И. А. БУНИНА
Море всё еще в блеске теряется , Тонет в солнечной светлой пыли: Что ж т а к горестно парус склоняется, Белый парус в далекой д а л и ? Т ы меня позабудешь вдали.
3. X. 26.
3
Многое в мире люблю. Больше всего мне любезен Дом, где пылает очаг, в зимнюю пору, когда Сыплет снегами Зевес. . .
4
Ходит солнце осеннее низко И молчание в поле пустом, Против солнца дорога тугая , Полосой золотою блестит.
5
Через ели бархатно-зеленые Светит сада ж е л т а я листва.
6
В аллее перед старым домом Гнилая черная скамья.. . На старый лад в быту знакомом Д у ш а печалится моя . Она к истоку воротилась, Свершив далекий, долгий путь .
7
Сладкий запах горящей бумаги — Ж г у частицы души.
S ИЗ ЛИТЕРАТ. НАСЛЕДСТВА И. А. БУНИНА
8
Ночью, в темном саду, постоял вдалеке, Посмотрел в мезонин освещенный: В о т ушла.. . вот вернулась — у ж е налегке И с косой на плече, заплетенной.
«Вспомни прежнее! Вспомни, как тут. . .» Не спеша, лишь собой занятая , Потушила огонь.. . И поют, И поют соловьи, изнывая.
Темен дом, полночь в тихом саду. Помолись под небесною бездной, На заветную глядя звезду В белой розсыпи звездной.
16. X. 38.
З А П И С Ь
В осенний теплый вечер приезжает в Париж из Л о н дона англичанин лет сорока, крепкий, жилистый, с р ы ж и м и волосами на кистях ; сняв номер в отеле на Риволи, берет т а к с и , едет обедать на Монпарнасс, чувствуя себя — о т мягкого воздуха, от П а р и ж а и еще от чего-то — необъяснимого — необыкновенно жизнерадостно, готовым на ч т о -т о счастливое, необычное; за обедом много пьет и чувствуе т себя еще радостнее и вдруг начинает буянить, бить по суду, бить лакеев, пытающихся успокоить его, проломил одному из них голову шампанской бутылкой — и всё это без всякой злобы, а как-то восторженно. . .
Ночь с 13 на 14 опт. М г. (Пришло в голову* в полу те).
Ив. Бунин
Д В А Р А С С К А З А РАЗГОВОРЫ БЕЗ ПРОДОЛЖЕНИЯ
Что может быть лучше парижской осени, когда огромные облака, еще пахнущие океаном, осаждают город со всех сторон, тяжело нависают над ним и проливаются наконец холодным многодневным дождем?
Не находя больше места в водосточных трубах, вода сбегает с крыш прямо по стенам, промывает их начисто, с силой устремляется на тротуары, бурлит, кипит, шлепает, и настоящим водопадом низвергается в подземные каналы.
В сумерках, которые свойственны этой погоде, каждый дом кажется отдельной крепостью, уже оставленной защитниками, но еще не занятой врагом. Если там и обитает живая душа, она должна чувствовать себя одинокой и лишней.
Конечно, с разных сторон налетают дьявольские порывы ветра, насильственно меняя направление дождевых струй^ где-то дребезжат разбитые стекла, яростно хлопает полосатый брезент над жалкой лавченкой, как бы призывая на помощь хозяина, засевшего в соседнем кабачке, а деревья в замученном городском сквере отчаянно вздымают к небу голые свои сучья, гнутся и мотаются во все стороны.
Редкие зонтики, вывернутые наружу, робко забиваются в подъезд, обмокший плащ плотно прилипает к озябшему телу, руки разбухают и душа, потеряв все привычные точки опоры, начинает колебаться и внимательнее прислушиваться к диким голосам, хотя и без надежды услышать доброе слово.
В такое время хочется выйти на берег Сены, пятнистой и пузырчатой, особенно мутной и великолепной в беспорядочком своем безобразии.
10 В. КОРВИН-ПИОТРОВСКИЙ
Эйфелева башня наполовину закрыта грязным туманом, — лишь широко расставленные ее лапы все еще напоминают об устойчивости в неустойчивом и текучем нашем мире.
Скоро к дождю примешивается жидкий снег. Наступает тот именно час, когда вас неотвратимо тянет на поэтически запущенное кладбище, где можно бродить без устали, шлепая дырявыми подошвами по раскисшей и прилипчивой глине.
Я увязался за черной старушкой, спешившей на погребение, и немногословная наша беседа сразу же была заглушена воем и треском кладбищенских платанов, оберегающих главную аллею. Целые потоки воды обрушились на наши спины, — мы спотыкались, хватались друг за друга, суматошно беспокоились, и все же прибыли во-время.
В самом отдаленном и глухом углу, возле свеже-вырытой канавы, превратившейся в длинный пруд, громоздко валялись удивительно короткие ящики, заколоченные большими гвоздями.
На этой свалке трудно было высмотреть что-либо толком, но мы были настойчивы. Чтобы отвязаться от нас, сторож тыкнул наконец сапогом в ближайший ящик, где и покоился наш самоубийца.
Старушка немедленно забормотала молитву, но нас вскоре потеснили, подтолкнули даже, и кто-то ловко спихнул наш ящик в канаву; вслед за ним полетело несколько лопат грязи, глухо бухнул в воду подвернувшийся камень, — погребение было закончено.
Потоптавшись немного на месте, мы вышли за ворота, распрощались, и каждый отправился в свою сторону. Я шел боком, стараясь подставить дождю затылок, потом мне мучительно захотелось курить, и я укрылся в тесной подворотне, где можно было зажечь спичку и подумать о разных вещах.
Меня чрезвычайно занимал вопрос, как известный мне самоубийца, человек роста довольно крупного, мог уместиться в столь коротком ящике, и что было причиной такого его умаления.
Из всех предположений одно показалось мне вполне прав-
г
Д В А Р А С С К А З А 11
доподобным: отвергнутый церковью труп законно попал в анатомический театр, любознательные студенты выпотрошили его, разъяли на части, и, научившись всему, что требовалось, отделались от покойника общепринятым способом.
Свободного времени у меня было достаточно, склонность к философии я питал с раннего детства, покойника знал лично, — все это увело мои мысли по тому направлению, где возможны разные открытия, не лишенные своеобразного интереса.
Самоубийца имел право на мое внимание еще и потому, что был он поэт. Правда, я знал лишь одно его стихотворение, но зато знал наизусть. Я прочитал его про себя:
А я скажу, — еще не так нам надо За то, что всей душе наперекор В недобрый час мы вырвались из ада На звездами усеянный простор. Что в той звезде, холодной и прелестной, Такой большой, что даже места нет Ни в комнате моей, ни в жизни тесной, Где мог бы я поставить этот свет... Прощай, прощай, не обольщайся встречей, Нам встречи нет, да и нужна ль она? Язык любви из всех земных наречий Единственный, где ты еще слышна.
Есть у меня приятель, человек кончивший классическую гимназию с серебряной медалью и много лет занимающий должность критика в «Литературном Обозрении». Однажды я показал ему эти стихи, и он разнес их по всем пунктам: Навязшая в зубах тема. Упадочное настроение. Недостаточная нагрузка образами или, скорее, перегрузка ими. Язык не может быть наречием, — и все в этом роде. И главное — почему стихи написаны ямбом?
Мне трудно было спорить с критиком. Я многим ему обязан, еще и сегодня я донашиваю его пиджак, и все же — Апельсинер не прав.
Апельсинер не прав, осуждая стихи за то, что написаны ямбом.
12 В. КОРВИН-ПИОТРОВСКИЙ
— Поскольку, — говорит он, — ямбом писали раньше, а мы живем в новую эпоху, ямбом писать нельзя. Ямб — это против эпохи.
А если и против? Почему я непременно должен следовать за эпохой, а не восставать против нее? Я восстаю. Сегодняшнее погребение — достаточный для того повод.
Новая эпоха прославляет человечество, но унижает человека. Она не делает разницы между мертвым и трупом, что очень важно. Труп, конечно, ничто, бревно; его можно волочить за ноги, швырять туда и сюда, можно варить из него суп. Но мертвый требует нашего уважения. Мы не порываем с ним связи, оглядываемся на него, стыдимся его в минуты душевной нашей пакости.
Мертвый продолжает дышать, хотя мы и не знаем, где точно: в раю ли, в собственном ли нашем дыхании или в ином измерении, недоступном для грубой материи, из которой сколочен труп.
Превратить мертвого в обыкновенный труп, это значит — навсегда заключить самого себя в мир трехмерный, и тем всю математику обратить в частный случай, в известную школьникам бочку такого-то диаметра и такой-то высоты, куда наливают жидкость, безостановочно вытекающую через открытый кран.
.Глупая Сизифова работа, недостойная порядочного работника.
Что делать в бочке таким, например, понятиям, как свобода, которая решительно нигде не может уместиться полностью и всюду толкает нас беспокойным своим локтем?
Тут кто-то, действительно, толкнул меня локтем. Мужчина средних лет в лохматой шляпе, которую хоте
лось выжать (столько в ней накопилось воды), с подчеркнуто недовольным видом ковырял огромным ключом в замочной скважине. Приотворив, наконец, дверь, он посмотрел на меня через плечо и спросил:
— Вы, кажется, что-то сказали? Я осмотрел его с ног до головы: дрянное пальто, франто-
Д В А Р А С С К А З А 13
ватая борода под моряка, и очень широкие плечи. Судя по всему, он был сильнее меня раза в три, — это придало мне храбрости.
— Я не сказал, но подумал, что у вас не было никакой необходимости толкать меня, — ответил я.
— Он так думает, — промямлил незнакомец, — он так думает! А что вы собственно, делаете в чужой подворотне? Поджидаете кого? Кто вы? В порядке ли, к примеру, ваши бумаги?
Тут он повернулся ко мне всем телом, и я немедленно признал в нем соотечественника.
— О чем же вы размышляете? — Я размышляю о мертвых и о трупах. Я пришел к за
ключению, что это не одно и то же. — Он пришел к заключению, — воскликнул незнакомец,
— из-за этого я должен мокнуть под дождем! Следуйте за мной!
Я последовал за ним. Коридор, куда мы вошли, мозолил глаза нищенской своей
чистотой. Выскобленная лестница не была приспособлена для свободных движений. Остатки ковровой дорожки, вытертой до последней нитки, требовали от каждого шага робости и непростительного соответствия. Здесь воспрещалось плевать, стучать ногами, сбегать вприпрыжку или петь для собственного удовольствия в трезвом виде.
Прогнившие полы, облезшая масленная краска, побуревшая штукатурка, — все здесь подслушивало вас с равным вниманием, и сами вы уже готовы были подслушивать за каждой дверью вне зависимости от прежних ваших склонностей и привычек.
За окном, представлявшим собой мозаику из цветных стекол, булькала дождевая вода и повизгивал обрывок жести; должно быть ветер сорвал крышу с какой-нибудь хозяйственной пристройки и не знает куда ее вышвырнуть.
Я не без труда протиснулся в прихожую, так как за дверью пружинила вешалка, распухшая от обильного хлама.
14 В. КОРВИН-ПИОТРОВСКИЙ
— Здесь, — сказал незнакомец, и указал на кресло. Многие поколения мышей питались бархатной обивкой
его, но деревянный остов все еще хранил благородство форм. В нем можно было отдыхать, но закрыв глаза, не глядя на позорные обои, на шаткий, как бы проголодавшийся стол без скатерти, на опрокинутый табурет возле пестрой занавески, за которой угадывалась такая кухня, куда входить не следует. В углу, чуть накренясь, примостился огромный контрабас, под ним широко раскрытый футляр пытался изрыгнуть наружу ворох грязного белья.
Притворившись близоруким, я растегнул плащ и приспособился к креслу. Хозяин обозревал меня ревнивым и недружелюбным взглядом, постепенно, однако, он смягчился.
— Я знаю вас, — сказал он наконец, — вы принадлежите к тому сорту людей, которые обязаны мешать другим людям. Ваша цель — упразднить контрабас. Да, вы не прочь составить оркестр из одних скрипок и навязать его несчастным слушателям. Но я играю на контрабасе. Неважно, что у него довольно нелепый вид, — он нежен, грустен и умен; на нем можно исполнять Шопена, Шуберта или Баха, все что угодно. Он необходим в оркестре, без него нет музыки. Понимаете ли вы это?
Я раскрыл рот, но он перебил меня. — Погодите, — сейчас вы заговорите о знаменитой слезе
ребенка, о том, что все мироздание не стоит одной детской слезы. Вам и в голову не приходит, что мир, быть может, и создан для одной этой детской слезы. Вы хотите закруглить все углы, устранить все противоречия, и вы проповедуете жульническую справедливость. Вы напичканы вздором, молодой человек. Для мировой гармонии нужна не только добродетель, но и подлость. Нужна грубость, жестокость, и хамство и многое другое, о чем не стоит говорить. Мне надоел вздор.
Я решил возражать. — Как же вздор, — сказал я, — а если за привычной»
трехмерностью окажется не банка с пауками, а подлинное
Д В А Р А С С К А З А 15
бессмертие? Тогда картина резко меняется, и не даром все мы подвержены припадкам бессмертия.
Он прервал меня без всякой учтивости. — Прекрасно. Я даю вам идею, можете развить ее в но
вую религию. — Вообразите, что наш грешный мир создан не Богом, а
дьяволом, как верили альбигойцы, и что Не противоречит ни логике, ни нашей морали. Но исходя из правильной предпосылки альбигойцы запутались. Зачем служить Богу, который слабее дьявола или злостно ему попустительствует?
— М о ж н о допустить однако, что дьявол создал лишь нечетные миры, вроде нашего, — трехмерный, пятимерный и так далее, Бог же создал все четные, целую бесконечность четных миров. По этой гипотезе, вполне согласной и математической, и Бог, и дьявол — каждый на своем месте, как контрабас в оркестре.
На кухне послышался шум, — опрокинулась кастрюля или ведро, я невольно вздрогнул и посмотрел на занавеску, и оттуда вышла, — не вышла, а появилась, правильнее —> возникла необыкновенная девушка, лет, пожалуй, шестнадцати.
Такая она была тоненькая, пронзительная и безучастная, что у меня дух захватило.
Она подняла опрокинутую табуретку, уселась на ней, и кончиком юбки принялась начищать ноготки. Покончив с ноготками, она заговорила сама с собой:
— Есть правила без исключений. Каждый раз, когда на дворе мерзкая погода, дождь и слякоть, или в доме нет денег, — непременно жди объяснений с контрабасом. Я уже с утра предчувствовала. Я сбегу отсюда...
Затем, посмотрев на меня в упор, она спросила: — Что вы тут делаете? Почему не идете домой? Синие глаза ее под черными ресницами были прекрасны
и холодны. Я растерялся, поспешно застегнул плащ и направился к
выходу.
16 В. КОРВИН-ПИОТРОВСКИЙ
— Погодите, — вмешался хозяин, — вы еще не знакомы. Это Дези, падчерица.
— Ну оставайтесь, если хотите — согласилась Дези,, сняла с вешалки довольно-таки потертое пальто и, чуть хлопнув дверью, сбежала вниз по лестнице.
— Это ангел, — сказал хозяин, — но ее нужно знать. Четвертое измерение.
Голос его внезапно понизился, зарокотал, как толстая воловья струна; лицо, бывшее от природы жестковатым, даже властным, вдруг вспухло, потекло куда-то в сторону и оказалось обыкновенной лепешкой из сырого теста, основательно подкрашенной шафраном. Не медля ни минуты, я распрощался с ним и заторопился домой.
На улице дождь сразу же исхлестал меня вдоль и поперек. Смешанный с талым снегом, подгоняемый северозападным ветром, он безжалостно вылизывал внутреннее тепло, заменяя его несогреваемой дрожью.
Не успел я пройти и трех шагов, как Дези окликнула меня из ближайшей подворотни. Должно быть я очень хотел ее встретить, потому что не удивился нисколько.
— Послушайте, контрабас, — сказала она, — есть у вас двадцать франков? Сегодня мне исполнилось ровно двадцать лет.
Я немедленно вывернул все карманы, набрал мелочью франков восемнадцать и протянул их ей. С такой же готовностью я протянул бы ей и всю мою душу, но для этого не было повода.
Я молчал, смотрел на свои ноги и покрывался горячей испариной.
Дези пересчитала деньги, сунула их в дырявый карман, оттуда они немедленно высыпались на мостовую, и быстро перебежала улицу наискосок.
Уже на другой стороне она оглянулась и закричала радостно:
— Вы такой дурак,"что трудно поверить! Боже мой, какой вы дурак!
Д В А Р А С С К А З А 17
Взмахнула ручкой и скрылась. Тут на меня надвинулся огромный грузовик. Шофер рез
ко затормозил, выругался, снова дал газ и покатил дальше. Начиналась ночь. Вспыхнул фонарь, одиноко, в изломан
ной позе торчавший на углу, я оступился в лужу, дырявый башмак мой зачмокал как насос, вбирая холодную воду, свистнул ветер и с соседнего балкона упал цветочный горшок.
От всего этого мне стало необыкновенно весело.
ЛУННЫЕ ПЯТНА
Ни врачи, ни сестры не испытывали к нему особого влечения, раны его не казались опасными и потому его поспешили выписать из госпиталя, где каждое место было на строгом учете.
По общему признанию он спокойно мог вернуться на фронт, но, если к тому представится особая необходимость, мог и еще несколько дней проваландаться в этом дрянном городишке; однако — какие особые необходимости могут быть у молодого офицера самого незначительного чина и лишенного высоких знакомств?
На всякий случай он снял номер в дешевой гостинице с намерением привести в порядок кое-какие дела.
Дела состояли в том, что он написал несколько писем, лишний раз перечитал разные казенные удостоверения, проверил всё содержимое своего чемодана, затем уселся на неудобный стул и принялся скучать.
Напротив него, за мутным стеклом в золоченой раме живописно погибал трехмачтовый бриг с распущенными парусами, что казалось неправдоподобным и вызывало подозрения.
Несколько раз в номер заявлялся половой. Бойкий малый многозначительно предлагал ему и то, и другое, но неизменно уходил ни с чем.
К вечеру выяснилось, что делать офицеру решительно нечего. Книга, которую ему успели подбросить в госпитале,
18 В. КОРВИН-ПИОТРОВСКИЙ
была глупа, неприлична и так затрепана, что ее противно было держать в руках.
День протекал томительно и вместе с темнотой в комнату забрался страх бессонницы.
/Часам к одиннадцати офицер вышел из гостиницы и, в полном одиночестве, отправился бродить по пустынным улицам среди лунных пятен, скользивших под ногами.
Весь город был освещен чудесной луной. Многочисленные сады, на которые он не обращал внимания днем, словно выросли и соединились в один огромный великолепный сад, почти устрашающий своим великолепием.
Деревья чуть шевелились, стараясь теснее прижаться друг к другу. Слабо различимый шорох ветвей приобретал постепенно тот особый ритм, который часто предшествует рождению стихов.
Смутные обрывки строф, неизвестно как задержавшиеся в памяти, заговорили с ним о смерти и нежности, — от этого становилось грустно и по-особенному хорошо. Изредка неподалеку слышались шаги и приглушенные голоса, но прохожих нигде не было, — возможно, что всё это ему лишь казалось.
Воздух был необыкновенно чист, — его хотелось вдыхать и вдыхать. В прозрачной высоте угадывались невидимые звезды.
Он шел без цели, держась поближе к заборам, забредая нечаянно в какие-то тупики и переулки, — всюду встречали его шорох ветвей и теплое прикосновение ночи. Деревянные тротуары, на которые густо успела улечься дневная пыль, скрывали слабое позвякивание шпор и приятно пружинили, как бы приглашая к полету.
Один раз где-то, очень далеко, незлобно залаяла собака, после чего снова воцарилась тишина, но уже наполненная живым трепетом, легко проникающим в самое сердце.
В обычном мире просыпалось нечто необычное. Он шел как зачарованный и жалел, что в первый раз
заметил эту жалящую красоту, у которой не было даже имени. Так, никого не встретив, дошел он до большой площади,
Д В А Р А С С К А З А 19
похожей на сонный пустырь, и неожиданно перед ним возникла высокая каменная стена, выбеленная лунным светом. Через несколько шагов он обнаружил и калитку, косо висевшую на одной петле, а за ней начинался тот огромный провинциальный сад или парк, где всё должно быть запущено и прекрасно. Издали деревья казались черными облаками, оправленными в яркое серебро, — они притягивали к себе и не отпускали.
Здесь нельзя было пройти мимо не задержавшись, а задержавшись, нельзя было не залюбоваться полным и совершенным отсутствием форм.
Одна лишь узкая дорожка вела в непроглядный мрак. От луны она казалась светлым ручьем; тени деревьев перебросили через нее легкие мостки, дрожавшие от незримых шагов.
Музыка ветвей, к которой он давно уже прислушивался, стала отчетливей, и он понял вдруг, что в глубине парка, где скупо намечались очертания дома, кто-то играет на рояли, и, должно быть, в полном одиночестве. Так играют только для себя или для отсутствующего. Это угадывалось по особой проникновенности звуков; они творили музыку того высокого порядка, когда слух уже бездействует, но все ткани человеческой души пропитываются ею и сами начинают звучать. В таком состоянии люди становятся лунатиками и приобретают свойства, доступные не всем.
Не колеблясь он вошел в сад, помедлил в тени, и так, от дерева к дереву, добрался до дома. Перед ним была настежь распахнутая дверь; в обширной комнате поблескивал рояль, освещенный единственной свечей, и женщина, игравшая на рояли, показалась ему необыкновенно знакомой. Он никогда не встречал ее раньше, но узнавал в ней всё: движение рук, легкие пряди волос, дыхание, весь ее тонкий и строгий силуэт.
Быть может он предчувствовал ее в забытом сне, от которого осталась лишь острая боль, похожая на счастье.
Она играла без нот и, казалось, не касалась клавишей, но весь воздух вокруг нее трепетал и вибрировал.
Раза два, будто чувствуя чужое присутствие, она огл(я-
20 В. КОРВИН-ПИОТРОВСКИЙ
нулась на дверь, — это похоже было на безмолвное приглашение.
Он долго стоял без движения, смотрел и слушал. Когда же по соседству хрустнула какая-то ветка, — почти теряя сознание, он вошел в дом.
Она не сразу прервала игру и встретила его без удивления и без страха.
— Я прошу простить меня, — сказал офицер, — поведение мое неприлично. Я не знаю, что со мной, — быть может я не совсем еще оправился от болезни.
Ответа не было, — здесь ждали других объяснений. Молчание становилось тягостным.
Он заговорил снова: — Я завтра уезжаю и никогда больше вас не увижу. Это
кажется мне невероятным. Я хочу сказать, что мог бы полюбить вас навсегда. В сущности я всегда и любил вас. Вы думаете, конечно, что я сумасшедший, но это всё равно. Я прощаюсь с вами навеки, и всё остальное не имеет значения.
В углу послышалось движение. Офицер посмотрел туда и впервые заметил большое кресло, и в нем неподвижного человека, и на спокойном лице его внимательные глаза, в которых не было угрозы.
Обращаясь к этому человеку, как бы призывая его в свидетели, он добавил:
— Есть встречи — как молния, к ним нельзя приготовиться. Не сердитесь на меня.
В эту минуту он забыл обо всем. Ему надо было уйти, но уходить не хотелось. Рядом стучало чье-то сердце или маятник часов.
Шуршало шелковое платье, над оплывающей свечей медленно кружилась крупная ночная бабочка и погибала.
Возможно, что необыкновенная женская рука коснулась его руки, — изменить нельзя было ничего.
Чувства, владевшие им, были больше ее и его самого. Их невозможно было ни высказать, ни разделить.
Д В А Р А С С К А З А 21
От боя часов он как бы проснулся. Здесь всё было кончено.
— Я люблю вас, — повторил он настойчиво. Затем почтительно поклонился и вышел. Светлая дорожка уводила его прочь. Густые пятна тони
успели переменить свое место, и оттого всё казалось иным и незнакомым. Луна почти исчезла за дальним холмом или за круглой крышей странного здания. Над садом уже проступили звезды.
Большая Медведица, не спеша, начинала свою ночную прогулку.
Из обширных садов наплывала выжидательная тишина, погл!ощая все звуки.
Хорошо было идти, не разбирая дороги, в теплую темноту, пахнущую крапивой и полынью, в пустоту.
Мысйь о самоубийстве еще не приходила ему в голову, но какая-то непреодолимая сила влекла его всё дальше и дальше за глухие окраины, где в этот час никого не было.
Вл. Корвин-Пиотровский
Я М Б Ы
1.
Уходит осень по тропинке, Плечами зябко шевеля. Л о ж а т с я первые снежинки На перелески и поля.
Вглядись: они сложны и разны В своей кристальной простоте . Вот эти кружевообразны И веерообразны — те .
Все непохожи друг на друга (Как враг походит на в р а г а ) . Зимою наметет их вьюга В сугробы выше сапога.
З а т е м приблизится вплотную К ним смертоносная весна. . Переведет их в жизнь иную, Иноподобную она.
Сливаясь в тающем потоке, Намек на личность утеряв, Они покорно вступят в соки Стволов, стеблей, листов и трав .
И затрепещут как росинки, Встречая летнюю зарю. А дальше — лето по тропинке Уйдет навстречу сентябрю.
Я М Б Ы
2.
«Не у б е ж и ш ь ! Хоть круть , хоть верть Т в е р д я т постигшие умы. — В час правды к нам приходит смерть. . .» Нет ! Э т о к ней приходим м ы !
Идем — как ж е р т в а к палачу. Ведут — как к мяснику быка. Казнь и убой! А я хочу — Как два бойца, как д в а клинка!
Пусть — бык! Но чтобы — м а т а д о р ! Чтоб, как Д а в и д и Голиаф! И чтобы шанс, и чтобы спор, И — д а ж е — смертью смерть поправ!
Но т щ е т н о смертная рука С ж и м а е т крест или л а н ц е т : Отмены смерти нет, пока
Замены нет.
3 .
Ш а г а е т , как военнопленный, Ж у р а в л ь со сломанным крылом. Т а к бродим мы перед Вселенной С неполноценным словарем.
Нельзя одним души усильем Взлететь навстречу небесам. Ему нужны для взлета крылья, Нам — «Эврика!» или «Сезам!»
Н. М О Р Ш Е Н
Б л а ж е н , кто с рвением и верой В жизнь входит, как рыбак в ручей* К т о с д е т с т в а д ы ш и т а т м о с ф е р о й Наименованных вещей .
Он из породы ванек-встанек . Его не вышвырнет вверх дном. Как дома в зарослях ботаник, И в безвоздушье астроном.
Вдвойне блажен первосвященник В броне обрядов и ц и т а т : Т о г о подводные теченья Как лжеученья не прельстят .
На всём, чего не называем, Мы ставим крест и молвим «Нет!» Но что ж е делать нам с т е м краем,, Где ни обрядов, ни планет?
Где формы, первобытно голы, Как раковины на песке, Гудя, беседуют на полу-Ил ь вовсе чуждом языке?
Т а м край неначатой разметки, Т а м непочатый край работ. . . Астросвященники — в разведку! Первоботаники — в поход!
Как з н а т ь ? А вдруг на дне колодца Е щ е о т ы щ е м слово мы, И журавлиное срастется Крыло до траурной зимы.
Я М Б Ы
4. ОДА Э В О Л Ю Ц И И
О суета непраздная Д в и ж е н и я капризного : Т о падая , то прядая , Т о загодя , т о сызнова, Т о взапуски да взашей, Т о исподволь д а впрохолонь, Т о с т е ж к о й черепашьею, Т о в поднебесье соколом!. .
И т р о п ы - т о нехожены, И цели-то неведомы, И очень редко м о ж е м мы Похвастаться победами —
Но через страны и века — О т альфы и до и ж и ц ы , Как в алом небе облака, Все плавится и д в и ж е т с я :
О т м р а к а к свету, От слова к ф р а з а м , Из праха — клетка , ^Из клетки — разум.
А что за э т и м ? Т ы ж д е ш ь о т в е т а ? Т е б е на это Мы не о т в е т и м :
Чужим словам Доверья нет — Попробуй сам Сыскать ответ .
Н. М О Р Ш Е Н
5. Б А Ш Н Я
Росла — и полнился провал В радушном небе. И, оживая , прозревал Счастливый щебень .
Но покачнулась башня вдруг , Напомнив Пизу. Ее карнизы рядом дуг Метнулись книзу.
И та , что света быть могла Восьмое чудо, — Обиды, камня и стекла Слепая груда .
Идея канула ко дну Первичной ночи. Т ы осознал свою вину, Неловкий зодчий?
6. Д У Ш А
И я считал тебя подчас Подобьем люка иль колодца, Источником поспешных ф р а з И безответственных эмоций.
Т о неврастеник, то герой, Т о совестливый собеседник, Т о обвинитель, а порой И адвокат не из последних,
Т ы вскользь упоминалась т а м , Где хвастались душой большою, Иль раз говором — по душам, Иль исполнением — с душою.
Я М Б Ы
Но, подходя к своей душе Впервые, м о ж е т быть, вплотную И отрываясь о т клише, Как я тебя наименую?
Сквозь снег и с т у ж у , пыль и зной, По т р о п а м свежим и з а б ы т ы м Т ы движешься передо мной Разведчиком и следопытом.
Т о м у , кто к шепоту привык Твоих скупых напоминаний, Они — как рев береговых Сирен для кораблей в тумане .
О чем шмели теперь г у д я т ? О чем ш у м я т над нами ели, Как миллионы лет назад Хвощи гигантские шумели?
К т о начинал т о г д а с а зов? Кого вела т ы этим краем, Где мы, д е р ж а с ь его следов, На нечто большее д е р з а е м ?
Отсчитывая день за днем, Мы будущее не торопим, Но в некий час мы подойдем К еще не проходимым топям.
Костями здесь мостится г а т ь К тому, что называют раем. Но нас с тобой не испугать : Ведь мы не оба умираем.
Мне гибнуть здесь, как гибнут сплошь Идущие путем творимым,
Н. М О Р Ш Е Н
А ты одна теперь пойдешь Н а з а д за новым пилигримом.
Но к твоему припав плечу, В последнем шепоте, как в дыме, Я на прощанье различу Слова, всего неповторимей.
7.
Все то , что мы боготворим, Покуда за бортом. О нем всерьез поговорим Когда-нибудь потом.
Когда веселая з а р я Вдруг выявит сквозь дым Всё т о , что мы, боготворя , Из праха создадим.
Не так , как Ротшильд или Крез Свой первый миллион, Не из ребра , не из чудес, Но как Пигмалион.
Не так , как смотрят сверху вниз, А так , как снизу рвутся ввысь, Когда больших поэтов стих П е р е р а с т а е т их самих.
Когда в веках гудит строка , Как вихрь, как пламя, как река, О том, что в ней, в одной из строк , Бессмертья, может быть, залог.
Николай Моршен
Э П О П Е Я Ч А С Т Ь В Т О Р А Я
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
Спи спокойно, нищий друг Рафаэля, проигравшийся в карты. Пусть в эту страшную ночь, моросящую невидимым душным дождем, приснятся тебе ангелы и херувимы, вне всяких этнических неувязок, на которые ты давно и справедливо наплевал. Пусть посетят твой сон ангелы и херувимы — белые, голубые, темно-синие, как у Фуке, и даже темно-красные, как у Беллини. В эту ночь они, несомненно, будут темно-красными. И пусть забежит к тебе поутру малолетняя Форнарина и ляжет на четверть часа под рваное одеяло, чтобы украсить твой переход ото сна к безгрешному труду живописца...
Неизвестно, видел ли Райкин ангелов, но в половине восьмого утра белокурая Малю постучалась в дверь. Скинув передник, серую юбченку и кое-какое бельецо, она легла под одеяло и, прижавшись к Райкину, весело произнесла:
— А вот и война!
Затянувшаяся дипломатическая «война нервов» окончена. Ни песен, ни манифестаций, ни флагов. 3-е сентября. Ни
очередей у газетных киосков. Будни. Заметно опустевший Париж продолжает ежедневную рабо
чую жизнь. Много пожилых людей в полувоенной форме: запасные.
См. кн. 59 «Нов. Журнала».
30 Б. Т Е М И Р Я З Е В
Все тот же душный, не приносящий освежения дождь. Вечером по радио — отрывки из Вагнера.
4-ое Сентября. Две первые коротенькие сводки военных бездействий на
западном фронте. То-есть, — на французском. На восточном, то-есть — на польском, — бомбы и занятие немцами Ченстохова. Не обошлось без чудесного спасения чудотворной иконы. Зина Каплун узнала об этом событии, сидя на террасе монларнасского кафе с инженером Ксавье. Смуглый, с бархатным отсветом черных глаз, с бархатом усиков над полными губами, Ксавье был неузнаваем в офицерской форме инженерных войск, в бархатной фуражке с позументными обводами, молодцеватый, с легкой небрежностью относящийся к собственной молодцеватости.
— Стоп! — произнес Ксавье, просматривая экстренный выпуск газеты: — Тшеснокоф, Тшешескоф, что-то знакомое, — и передал газету Зине.
— Ченстохов! — воскликнула Зина почти радостно, как при встрече со старым знакомым: — я родилась в Ченстохове!
Прочитав газетное сообщение, Зина Каплун закрыла глаза на полминуты, раскрыла их и заказала вторую порцию мороженого.
Официальная обстановка начала войны: послы возвращаются в родные края, обмен дриветствиями, телеграммы, гимны, присоединения, нейтралитета и прочее. Большой день для фотографов и шефов протокола.
Девушки на улицах попрежнему смешливы и приветливы; противогазовые маски, перекинутые через плечо и совсем не похожие на те розовые игрушки, которые господин Руа укладывал на туалетном столике рядом с книжкой стихов графини де-Ноайль, придают женщинам спортивный, мужественный вид.
Жара и, к вечеру, гроза. Такие пышные, зеленовато-коричневые тучи бывают в Венеции и в Петербурге.
Р В А Н А Я Э П О П Е Я 31
Метро останавливается только на узловых и на конечных станциях. Как будто раньше ездили в почтовых поездах, а теперь — в курьерских.
5-ое Сентября. Около 4-х часов утра была дана первая в эту войну воз
душная тревога, продолжавшаяся до 7-ми. Вслед за другими жильцами гостиницы «Голубых Звезд»,
Сережа Милютин спустился в подвал соседнего дома (в гостинице подвала не оказалось). Большинство людей было с масками, но некоторые пришли с мокрыми полотенцами. Те, что с полотенцами — иностранцы, которым, по постановлению парижской префектуры, в выдаче масок отказано. Обойдутся! Иностранцы старательно говорили между собой по французски, никого, впрочем, не вводя в заблуждение.
Халаты и пальто накинуты на пижамы и ночные рубахи. В костюмном отношении парижане не подготовились к ночным налетам. Со временем образуется. Начальник «островка» (так ласково называются теперь административные объединения подвальных убежищ по районам) пытался давать какие-то указания, раскрывал и закрывал портфель набитый бумагами (инструкциями?), был громогласно-распорядителен и грубоват (налоговой инспектор? почтово-телеграфный чиновник? судебный пристав?), деловито торопился и убежал в другие подведомственные ему убежища, так толком ничего не объяснив..
Объявление на стене: «Присутствие собак, кошек и других домашних животных в убежище строго воспрещается» (как иностранцам запрещено обзаводиться масками). Настроение в подвале устанавливалось неприятное и ворчливо-тревожное. Порядок, однако, держался образцовый, граничащий с церковной неподвижностью. Пахло резиной и сыростью. Резиной пахли маски, плесенью — подвал. Война не украшает жизни.
Отдав десятиминутную дань любопытству и дисциплине (было в этом боязливом подземном скопище что-то оскорбительное для человека), Милютин выбрался на улицу. Чернела
32 Б. Т Е М И Р Я З Е В
свежая (после грозы), облачная, беззвездная, но лунная ночь. Совершенное, неожиданно-необычайное, полное отсутствие освещения (кроме лунного), редкие машины без огней, свистки невидимых городовых... Жаль, что человек ко всему привыкает. Завтрашняя ночь уже не покажется необыкновенной.
У ворот — жилец соседнего дома, капитан действительной службы, в полной походной форме. Капитану действительной службы спускаться в подвал вместе с женщинами и детьми, пожалуй, не к лицу, даже во внеслужебное время. Бесстрашно оставшись на поверхности земли (у самого входа в подворотню), он солидным полушопотом (чтобы не привлечь внимание немецких летчиков) докладывал немногим гражданским храбрецам о новейшей технике воздушной обороны, о том, какие существуют в этой области орудия, об уроках последней войны ( войны никогда не учат миру, войны учат усовершенствованию войн). Его молча слушали, почтительно разглядывая в темноте военную форму, вдруг превратившуюся из декорации в действительность. Вскоре к ним присоединились еще два-три человека, которым тоже показалось под землей душновато и скучно. Разговор перешел на тыловые темы: о том, как поудобнее обставить убежище в дальнейшем, об устройстве столиков для бриджа и для шахмат, а также — стойки для не играющих ни в карты, ни в шахматы. Предлагалось также приобрести раскрашенную статуэтку Мадонны или плюшевую обезьянку, вроде тех, что вешают на счастье в автомобилях...
Через час вышел из подвала белый булочник (пекарня которого наискосок), потянулся, сказал, что если тревога продлится еще с полчаса, то у него все тесто уйдет на прогулку, пожелал доброй ночи и побрел восвояси, к хлебам.
Потом выползла старушка, драматическая артистка, давно живущая на покое.
— Очаровательно! — сказала она бодрым голосом, — я помолодела на двадцать лет! Ведь в такой же обстановке я провела когда-то три года подряд. Мне кажется, что я снова играю старую трагедию...
Р В А Н А Я Э П О П Е Я 33
Светало. Вражеских самолетов все еще не было. Под-вальщики, позевывая и не дождавшись конца тревоги, расходились по домам, в халатах, наброшенных на ночное белье.
Наступление немцев в Польше расширяется. Кафэ на Елисейских Полях переполнены. Ношение про
тивогазовых масок объявлено обязательным. Синие окна витрин заклеены бумажными лентами в надежде предохранить таким способом стекла во время взрывов. Дельцы уже ловчатся приспособиться к военным условиям, к новому товару: не подвернется ли где подгнившая пушечка или негодная партия противогазовых масок, которую можно спустить иностранцам. Впрочем, наметилась уже целая категория лиц, успевших законным путем наполнить свои карманы с первых же дней военного положения: фабриканты невинных ручных фонариков и синей краски для затушевывания прожекторов и блестящих частей автомобилей.
6-ое Сентября. Вторая бессонная ночь. Сирены пришли в действие около
двух часов утра. «Война нервов» — для тыла — только начинается. Можно не спать ночь, две ночи, пять ночей, но если придется не спать десять или пятнадцать ночей подряд (что весьма вероятно), то война нервов окажется очень натянутой, в рассуждении физических последствий бессонницы.
Ночь теплая, светлая, многозвездная, не парижская, а почти украинская. В отличие от вчерашней тревоги, сегодня отчетливо была слышна канонада, возобновлявшаяся раза четыре. В последний раз — где-то совсем поблизости. Слышен был даже шум самолетов, но, надо думать, французских.
В пять часов утра тревога окончилась. В десять с минутами донесся новый пушечный выстрел, и снова завыли сирены. Война нервов становится бытовым явлением.
Улицы пустынны, залиты солнцем. Городовые в касках. Теплынь. Где-то в мирном голубом небе может быть дерутся люди, не зная точно, за что? За безумие Гитл?ера? За алч-
34 Б. Т И М И Р Я З Е В
ное честолюбие Сталина? За далекую Польшу? Или просто в оправдание военной формы? Здесь, в подворотнях, в подъездах прячутся другие.
Днем менее страшно: швейцарихи, в ночных туфлях, судачат, как обычно, у своих дверей. Швейцарихи в ночных туфлях неотделимы от дверей.
7-ое Сентября. Ночь обошлась без сирен. Если два-три раза в неделю
будут такие передышки, война нервов неопасна. Не запрещены ни Бах, ни Вагнер, ни Гёте, ни Гейне.
Гейне запрещен в Германии: еврей.
8-ое Сентября. Вторая спокойная ночь. Днем жара. Небесная синева. Медон, Сен-Клю, Гарш... Военные эшелоны, грузовики,
легковые машины с матрасами, чемоданами, и детскими колясками, привязанными; к крышам.
Вечер. Кафе на Сен-Жерменском бульваре. В полутьме, под синими лампочками — все та же международная богема.
— Пока это кафе открыто — настоящей войны еще нет, — сказал сосед Милютина по столику.
Многие кафе и рестораны уже закрылись: еще большее количество закроется в ближайшие дни. Но может быть этому богемному кабачку суждено пережить всю войну, какой бы затяжной она не оказалась. В годы военного коммунизма, в до-нэповской России, когда форшмак Муни Слуцкого казался пределом кулинарных вожделений, Милютин едал в извозчичьем трактире Рогова, в Мамоновском переулке, в самой сердцевинке Москвы, непристойную по жировой насыщенности, по рыбной сдобе, севрюжку «по-монастырски» и нежнеющего поросенка с кашей. В 1870-м году, в осажденном Париже, горожане питались крысами. Но в ресторанчике Бребана хозяин подавал своим завсегдатаям бресскую пулярку и спаржу по-голландски. А завсегдатаями были: Верлен, Ренан, Тею-
Р В А Н А Я Э П О П Е Я 35
Милютин шагает по ночному бульвару. Ослепив Милютина ручным фонариком, городовой преграждает дорогу (на плече у него винтовка):
— Почему у вас нет маски? Ношение обязательно. — Я — иностранец, — отвечает Милютин: иностранцам
не выдают. Городовой молчит и, видимо, что-то обдумывает. — В таком случае, простите, — произносит он и, пога
сив фонарик, отходит в темноту. Милютин продолжает свой путь. Его силуэт уменьшает
ся в перспективе бульвара, как фигурка Шарло в финалах его картин. Тьма поглощает Милютина.
Ручной фонарик вспыхивает вторично. — Господин иностранец, господин иностранец! — слы
шится голос городового. Вторично вырванный из темноты, Милютин останавли
вается. Городовой не спеша направляется к нему. Светящийся, крохотный Милютин вырастает с каждым шагом городового, до своей естественной величины.
— Куда вы идете в такой час? — Домой, — говорит Милютин. — Документы в порядке? — В порядке. Городовой умолкает и, видимо, что-то обдумывает. — В таком случае, идите, — произносит он и, погасив
фонарик, отходит в темноту. Милютин продолжает свой путь. Его силуэт уменьшается
в перспективе бульвара, как фигурка Шарло в финалах его картин. Темнота поглощает Милютина.
Ручной фонарик вспыхивает в третий раз. — Господин иностранец, господин иностранец! Вырванный из темноты, Милютин останавливается. Горо
довой не спеша направляется к нему. Фосфористический, кро-
филь Готье, братья Гонкуры, Барбэ д'Оревильи, Дюма-сын, Курбэ... Островок.
36 Б. Т Е М И Р Я З Е В
хотный Милютин увеличивается в размере с каждым шагом городового.
— Предъявите-ка, все-таки, документы... Окончание сцены затеряно в темноте.
9-ое Сентября. Третья спокойная ночь. Война нервов кончилась. Можно начинать заново.
2
Календарь бежит вперед. В ночь на 10-е Париж спал крепким сном. В ночь на 11-е
была новая воздушная тревога. В доме, где живет Зина Каплун, ни один мужчина в подвал не спустился. Женщины лежали на шезлонгах, весело сплетничали, читали устаревшие номера модных журналов, представляющих зачаточную клетку убежищной библиотеки. На стене приклеена афишка:
«Mesdames, Mesdemoiselles! Спускаясь в убежище, не забывайте захватить с собой пудру и краску для губ».
Война. Немецкие танки все глубже вгрызаются в Польшу. Воскресенье в Булонском лесу, как всегда, многолюдно.
Частые группы велосипедистов. Мелькают загорелые колени. Юные велосипедистки в коротких штанах — летнее украшение улиц и пригородных дорог. По озеру скользят ялики. Новинка и знамение времени: огромное количество людей, обучающихся управлению автомобилем. По аллеям всюду виляют, вздрагивают, подпрыгивают машины. В настоящую войну мотору суждено сыграть решающую роль (уроки последней войны: смешные красные такси, победители на Марне, романтика прошлого!) . Н о и в случае бегства искусство шоффера может пригодиться.
Р В А Н А Я Э П О П Е Я 37
Бумажные ленты цвета березовой стружки, с необычайной быстротой заклеили витрины и окна, придав Парижу новый, графический, заштрихованный, немного карнавальный облик. Постепенно наклейки, ставшие тоже доходным товаром, превратились из элемента узко-практического назначения в элемент эстетический: узор все более изощрялся, многие витрины теперь напоминают кружево, детские рисунки, замысловатые геометрические фигуры и ребусы; встречаются наклейки рекламного характера — в виде фабричных марок, модных женских силуэтов... На окнах частных квартир появились бумажные птицы, цветы, зверушки. Одна из вечерних газет объявила даже премию за лучшее вырезание: противогазовую маску-люкс, вероятно из числа тех, которых не хватило для иностранцев.
Игра в войну. Когда в Париже разорвется первая немецкая бомба, стек
ла вылетят вместе с карнавальными наклейками: всякой игре бывает конец.
Мэрии наполнены брачущимися: женятся мобилизованные. Обряды совершаются группами, по 10-15 пар в один прием. На плечах противогазовые маски; на столе перед мэром — маска. Юноши приходят со своими невестами; почтенные запасные торопятся узаконить долголетнюю связь. Через день, через два — молодые в точном смысле и молодые в кавычках расстанутся. Может быть, навсегда.
На дверях публичного дома, в районе Севастопольского бульвара, появилось отстуканное на машинке объявление:
«Лицам, не захватившим с собой противогазовой маски, вход воспрещен».
3
Речь Поля Валери, произнесенная по радио: «Война возникла между свободными народами и народом
не-свободным... Свободной страной является такая страна, в
38 Б. Т И М И Р Я З Е В
которой государство не стало идолом, но остается организацией, необходимой всем гражданам...
Над нашими свободами, много смеялись, даже издевались. Однако, как бы плохо о них ни думать, все это разлетается в прах от нынешнего катаклизма. Пламя зажегшегося пожара трагическим светом освещает простую мысль: свободная страна есть такая страна, в которой вопросы войны и мира решаются не одним лицом. Страна, ни один житель которой не может допустить, что объявление войны зависит от настроения, нервов, мрачного раздумья какого-то субъекта, или даже от сна, который накануне ему приснился...
Представьте себе только, что с одной стороны — этот человек (все равно, какой он) , с другой стороны — народ, целый народ, с трепетом ловящий каждое его слово. Человеку тому достаточно сделать какой-нибудь незначительный жест, например, нажать кнопку, —• и Европа будет объята пожаром, а на миллионы людей обрушатся неисчислимые бедствия. Вот чего мы не можем допустить, — мы, французы и англичане.
Мы боремся с абсурдом. Мы считаем нелепым, что образованный, разумный народ, слепо подчиняется чудовищной власти одинокого субъекта, и вместе с ним переходит границы разумного. Существование такого народа доказывает, что нации разнятся не столько своим политическим строем, сколько характером. Дополняя определение, данное выше, можно сказать, что не-свободный народ, это — такой народ, который не желает свободы, не несет ее в своем сердце, не нуждается в ней, не знает даже, что она такое. Дайте несвободному народу свободу, — он ее не возьмет. Вот в чем корень нынешней войны.
Диковинная война, непохожая на другие войны. Война разума против безумия, война чести против нечестности, война духа против угнетения мысли. Но война, в которой нет и крупицы ненависти к германским массам, к этим покорным душам, которые не находят в себе достаточно воли к сопротивлению злу. Диковинная война за освобождение неприятель-
Р В А Н А Я Э П О П Е Я 39
ской нации, — война, во время которой мы не можем не ощущать жалости к врагу».
Поль Валери с достаточной проницательностью охарактеризовал «несвободный» народ. Действительно, народ пошедший с поклоном к бродяжным разбойникам, чтобы сказать им: «придите и владейте нами». Такой народ не желал свободы. Народ, в котором рабовладеиие служило основой (государственного и экономического строя в течение тысячелетия, не знает, что такое свобода. Правительственный указ об отмене рабовладения уничтожил лишь его внешние формы и признаки. Народ остался попрежнему в темноте, в правовом и экономическом рабстве. Свобода на мгновение улыбнулась народу весной 1917 года, но, следуя врожденному инстинкту, народ испугался ее, не захотел взять ее и предпочел свободе рабство новой диктатуры. Новое рабство распространилось на все классы и на все слои народа. Рабство объявило себя передовым, внеклассовым. Народ, целый народ, с трепетом ловящий каждое слово какого-то одинокого субъекта (все равно, какой он), которому достаточно нажать кнопку, чтобы Европа (а за ней и весь мир) была объята пожаром, — такой народ не нуждается в свободе...
Впрочем, автор сбился с пути: он не расслышал, что Поль Валери говорил о немцах. Что же касается добрых чувств французского народа и даже его жалости к врагу, то этот вопрос придется пересмотреть позже, когда немцы займут Париж. А не занять Парижа немцы не могут, потому что так предначертано Кремлем.
«Диковинная война» — Поль Валери не изобрел это выражение: оно все чаще слышится на улицах и ему, повиди-мому, суждено стать историческим. Диковинная война, в которую взрослые нации, страны, государства, не предвидя ее последствий и не поняв ее смысла, ринулись по воле третьего лица, оставшегося временно в стороне. Диковинная война, где взрослые, разумные и образованные нации, страны, государства, народы, подчиняясь чудовищной власти этого третьего лица, перешли границы разумного и обрушили неисчислимые
40 Б. Т Е М И Р Я З Е В
бедствия на миллионы людей, даже не заметив своей кровавой оплошности!
«Уроки» прошлой войны в цифрах: На фронтах сражалось около 75 млн. людей. Державам
Антанты эта война обошлась в 145 млрд. долларов, а центральным державам — в 63 млрд.; в общем, — 208 миллиардов долларов.
Во Франции 8.000 кв. миль посевной площади и 1.200.000 акров лесов были превращены в пустыню. Разрушено было 900 тысяч домов, 6445 школ, 377 крупных общественных зданий, 4.400 фабрик и заводов и бесконечное число железнодорожных строений, мостов, шахт, путей и дорог. Страшным разрушениям подверглись и Бельгия, и Польша, и Восточная Пруссия. Общая сумма материальных убытков не поддается учету. На морях эти убытки выразились в 7,5 млрд долларов, — ценность 3.000 потопленных судов, общим тоннажем в 15 млн. 390.392 тонны. За одно только безрезультатное сражение на реке Эн выброшено было в воздух такое количество азота, которого хватило бы для спасения Индии от голода. Количество уничтоженных и разрушенных исторических памятников и памятников искусства также не поддается учету.
Общие потери людей за мировую войну составили 9.998.774 убитых, 6.295.519 тяжело раненых и изувеченных, 14 млн. 0012.039 легко раненых, 5.983.600 пленных и пропавших без вести, при чем по меньшей мере 50 проц. этих последних были испепелены, либо разорваны на куски. 9.032.000 человек превратились в полных инвалидов, 10,550.000 частично потеряли трудоспособность, а 710.000 стали душевнобольными, буйнопомешанными!, лишились памяти, были разбиты параличем и вообще сделались непригодными для жизни. Таким образом, из 75 млн. сражавшихся, общая потеря достигла 33 млн., то есть свыше 40 проц.
Но это еще не все. Эпидемии, болезни, революции, голод и холод, тесно связанные с войной, унесли 10 млн. жизней. В одной России от голода вымерли миллионы, а в Румынии — 800.000, в Сербии и Австрии - 2 млн., а Польша лишилась
Р В А Н А Я Э П О П Е Я 41
4
трети своего молодого поколения. Что касается Германии, то она потеряла 813.000 мирного населения. На морях и океанах от мин заграждения и подводных лодок погибло свыше 100.000 непричастных к войне людей. Сказалась война и на уменьшении рождаемости.
Принимая во внимание подобные уроки последней войны, можно быть уверенным, что цифры новой войны возрастут по меньшей мере раз в десять.
12-ое Сентября.
Москва объявила «частичную» мобилизацию на Украине, в Белоруссии, в Московском, Орловском и Тверском округах. Глухой на левое ухо и слепой на правый глаз может быть не поймет, кому предназначаются мобилизованные белорусские и украинские части. Впрочем, не поймет и Поль Валери, поверивший в нейтралитет и мирную политику Советов; ибо Поль Валери, будучи представителем высокой европейской культуры, весьма плохо разбирается в вопросе о рачьих зимовках, вопросе, уже затронутом в разорванной докладной записке незатейливого и незадачливого невозвращенца Колмаз-нина. Будь Аким Филиппович более предприимчив и открой своевременно в Париже вечерние курсы политграмоты для президентов, министров, депутатов и частных носителей высокой европейской культуры — капиталистические страны и государства не втянулись бы в эту войну.
Такие курсы следовало бы даже объявить обязательными, по примеру Советского Союза. Вот, к случаю, фотография, помещенная в одном из последних номеров «Известий», «заснятая» (как принято говорить в Союзе) в вечернем университете марксизма-ленинизма-сталинизма для научных работников Москвы. На снимке, в обычном школьном классе, с обычными школьными партами, сидят в школьных позах седовласые, седобородые, неожиданно впавшие в детство школьники: «ученые, научные работники и инженеры, успешно овладевающие марксистско-ленинско-сталинской теорией по новому, написанному тов. Сталиным Краткому Курсу, открывшему новую полосу в идейной жизни партии, народа, страны», как
42 Б. Т Е М И Р Я З Е В
значится в подписи. Ученики, отмеченные на фотографии беленькими номерками, переименованы в той же подписи: академик, заслуженный деятель науки, орденоносец А. А. Ско-чинский; инженер Метро-проекта Е. В. Тоссель; научная сотрудница Института Эволюционной Морфологии (!) Д. Е. Рывкина; старший инженер НКЗ РСФСР И. М. Лодычук... и перед ними — полупричесанный (но чисто выбритый) мужчина лет двадцати шести: ихний профессор-политрук.
Можно не сомневаться, что открой Аким Филиппович подобные курсы, он появился бы в классе, причесавшись вполне ответственно, с полным пониманием серьезности принятых на себя обязанностей. Аким Филиппович, как-никак, был старшим счетоводом в заграничном отделении Нефтесиндиката СССР и, к тому же, ему теперь не двадцать шесть лет. Поклонившись почтенным ученикам, он раскрыл бы для них тот же самый Краткий Курс, который в СССР проложил новую полосу в идейной жизни партии, народа, страны, и прочел бы, по-французски, сведение о том, что войны подразделяются на «справедливые» и «несправедливые».
«Войной справедливой считается лишь война, имеющая целью либо освобождение народа от рабства капитализма, либо освобождение колоний от гнета империалистов».
Во всеоружии китайского языка Аким Филиппович пояснил бы (по-французски, конечно), что справедливой войной считается, таким образом, лишь война внутренняя, гражданская, поддержанная или самочинно предпринятая Москвой (и только Москвой!), с непременной целью установить в освобожденной стране режим коммунистической диктатуры и включить данную страну в созвездие Советских Социалистических Республик.
К несомненным преимуществам такой войны относятся: 1) то обстоятельство, что затевать справедливую войну не имеет права никто, кроме Москвы или без благословения Москвы; 2) упразднение предварительной дипломатической волокиты, разрыва дипломатических отношений, официального
Р В А Н А Я Э П О П Е Я 43
объявления состояния войны и прочей канцелярщины; 3) возможность ведения войны при соблюдении собственного нейтралитета, так как война без объявления войны — в сущности, даже не война, а только протянутая рука помощи; 4) возможность заочного ведения войны силами местных добровольцев, любителей и политических кустарей-самоучек (любопытный и многообещающий вариант). В подобных случаях не возникает даже вопроса о нейтралитете. СССР остается сторонним свидетелем (если не считать, конечно, посланной под-шумок партии броневых машин, или, например, двух-трех десятков военных самолетов, а, главным образом, профессоров-политруков) расширения собственных границ.
Все остальные войны, то-есть войны, которым предшествуют обмен дипломатическими нотами, разрыв дипломатических сношений, отзыв и отъезд послов, и, наконец, объявление войны, а также войны, имеющие целью освобождение народа от рабства коммунизма, — все такие войны считаются «несправедливыми».
Вот почему СССР никогда и никому до сих пор войны не объявлял, и вот почему (запомните это, господа буржуазно-капиталистические политики и носители высокой европейской культуры!) СССР никому и никогда войны не объявит,, хотя и будет, сохраняя вечный нейтралитет, неукоснительно завоевывать одну страну ßa другой до полного завоевания всех стран земного шара.
Как видите, уважаемые ученики, ваше международное право, ваши гаагские и разные другие конвенции и кодексы значительно устарели, и юридическая терминология обогатилась за последнее время новым содержанием, которое вы проглядели. Это тоже «уроки» предыдущих войн, которые вы не учли. Все прогрессирует. Вы втянулись в предисловие к международной гражданской войне (еще одно нововведение), предисловие, продиктованное и руководимое Кремлем. Вы не поняли, что на вас возложена Москвой задача подготовить в ваших странах бульон для культуры кремлевских бактерий. Внешне вы сохраняете еще престиж правительств суверенных
44 Б. Т Е М И Р Я З Е В
государств, вы еще не превращены советским декретом в очередное белогвардейское охвостье, подлежащее истреблению, но, незаметно для себя, вы уже стали лабораторными пособниками кремлевских профессоров, вы уже — марионетки, к которым пока еще обращаются на «вы». Все дальнейшее развитие современной истории — в Болгарии или в Китае, в; Финляндии или «где-нибудь в Кохинхине, в Париже или в Нью-Йорке, на Северном полюсе или на Южном — будет служить, в той или иной форме, доказательством сказанного выше... если, разумеется, вы не захотите однажды понять, что во-первых...
Здесь Аким Филиппович запнется и, смущенно улыбнувшись, добавит:
— Но тут начинается сказка про белого бычка. Так говорил бы Аким Филиппович Колмазнин в вечернем
университете политграмоты для европейских президентов, министров, депутатов и других ревнителей высокой европейской культуры. Вспомнив о созвездиях, Аким Филиппович, мимоходом, и даже не слыхав о состоявшемся докладе ординарного профессора Д. В. Кривеца на тему о загадочном роковом знаке русских князей Рюриковичей (трезубце), раскрыл бы внутренний смысл загадочного рокового знака сегодняшнего Кремля (красная пятиконечная звезда): залить красной краской все пять частей света. Затем, возвращаясь к злободневным этапам намеченной выше исторической перспективы, а именно — к вопросу о Польше (за целостность которой Англия и Франция решили ломать копья), Аким Филиппович, в свете «частичной» советской мобилизации, набросал бы следующую картину ближайшего будущего этой страны:
1) К большому смущению носителей высокой европейской культуры, Красная Армия, без предупреждения, но с боем (или, по меньшей мере, с барабанным боем) вступит на территорию Польши и навалится с незащищенного тыла на маленькую армию, обескровленную в неравной борьбе против немцев.
2) К великому удивлению и т. д. Москва объявит поль-
Р В А Н А Я Э П О П Е Я 45
ское правительство очередной белогвардейской сволочью и, одновременно, торжественно подтвердит свой нейтралитет.
3) Следом за Красной Армией понаедут в Польшу специальные инструкторы Г.П.У. и политкомы с портретами любимого вождя, в двое суток обучат местное население несложному искусству выводить в расход классового врага, после чего, к величайшему изумлению и т. д., Польша (в части, занятой Красной Армией) не захочет восстанавливаться с помощью Англии и Франции. Захотят такого восстановления лишь будущие польские эмигранты. Но с их мнением уже никто не станет считаться, ни в Польше, ни за ее границами, как вообще не считаются ни с какими эмигрантами и, в частности (что очень не предусмотрительно), с Акимом Филипповичем Колмазниным. Франция и Англия окажутся перед сложной задачей: нельзя же, в самом деле, восстанавливать страну насильно, против ее собственного желания, в угоду эмигрантам, этим бесправным, беспаспортным, беспорточным и надоедливым выкидышам истории! Демократические законоведы Франции и Англии подумают, поразмыслят и плюнут: одной заботой меньше.
4) Одновременно с этим, в Москве, на перегонки, захлебываясь от восторга перед гением и человеколюбием дорогого вождя, загалдит в печати заслуженная, народная, орденоносная советская общественность, а «Литературная Газета» объявит о писательском энтузиазме и о том, что в ударном, сорев-новательском порядке уже готовятся коллективные и единоличные романы, сценарии и пьесы на тему о новой освободительной войне, которую станут сравнивать с Крестовым Походом, если получат на то разрешение Союза Безбожников...
— Постойте, постойте, Аким Филиппович, этот пункт, насколько нам кажется, не имеет прямого отношения к Польше; он скорее относится к мифотворчеству... И, вообще, вы начинаете пророчествовать, прямо что-то в роде Пифии...
— Вроде-Володи, — поправляет Авдотья Степанна и тихонько посмеивается в отсыревший уголок платка.
— А вы не суйтесь, бабуля! Мы толкуем с господином
46 Б. Т Е М И Р Я З Е В
невозвращенцом. Не бабьего здесь ума дело! Сталин, комму-нист-ли, не коммунист-ли, а, по-нашему, может сделаться сейчас восстановителем российской великодержавной и национально-патриотической идеи. Грузин, говорите? Ну, так что ж? Екатерина Великая тоже была немкой... Поход на Польшу (чему мы не верим) надо будет приветствовать, как дело «собирания земли русской», как патриотический акт возвращения России принадлежавших ей земель.
— Поезжайте приветствовать в Москву! — вскипает Аким Филиппович, — невозвращенец.
— У вас чекистская психология! Я попросил бы личностей не касаться!
ЗАСТЕНЧИВЫЙ ГОЛОС: Ну, все-таки, нападение на демократическую страну... получается как-то неловко.
ЗЫЧНЫЙ ГОЛОС: Значит, вы поддерживаете отделение Польши? Тогда почему бы не выделить и Украину? Вы стоите за сомостоятельнооть Финляндии? Тогда почему бы не отказаться и от Кавказа? Нет? Вы не желаете отделения Кавказа? Вы хотите сохранить Украину? Тогда почему же не присоединить к СССР и Польшу и Финляндию? Литву, Эстонию, Латвию и Бессарабию? Логично?
ЗАСТЕНЧИВЫЙ ГОЛОС: Я, видите-ли против отделений и против присоединений. Я за спокойную жизнь. Отделились? Ну и слава Богу. Присоединились? Еще лучше! Только бы без насилия.
— Вы что-же, из толстовцев будете? — Нет, я из вегетарианцев. ГОЛОС МОЛОТОВА (прерывая издалека принципиальный
спор): ...обращаясь к доблестной Красной Армии, выражаю уверенность, что она увенчает себя славой и победами в новой освободительной войне...
Слова теряют свой первоначальный прямой смысл. Добивание раненых тоже может быть, с некоторой натяжкой, названо «освободительным движением».
ЖЕНСКИЙ ГОЛОС: Такое ужасное время, что я, на всякий случай, ходила к исповеди, но представьте себе, когда
Р В А Н А Я Э П О П Е Я 47
отец Василий спросил о моем возрасте, я не удержалась и соврала. Сегодня нарочно пошла каяться и... снова соврала. Как это объяснить?
РАДИО: В ночь на 17-е сентября передовые отряды Красной Армии перешли польскую границу и начали продвижение вглубь страны...
ЛЕОН БЛЮМ (носитель высокой европейской культуры) : Мой мозг до последней минуты не допускал возможности подобного жеста со стороны советского правительства!
АКИМ ФИЛИППОВИЧ: Горбатого могила исправит! ЛЕОН БЛЮМ (тем не менее) : Вторжение в Польшу воз
буждает всеобщее негодование! МОРИС ТОРЕЗ: Tu par les ! ВТОРОЙ ЖЕНСКИЙ ГОЛОС: Безумно стыдно за мою
родину, а, между тем, там остался Иван Петрович Кружкин, абсолютно святой человек. Не знаю, как связать эти факты?
ЛЕОН БЛЮМ: ...и есть, действительно, нечто раздражающее в упрямом нежелании французских коммунистов отречься от подобных гнусных актов...
МОРИС ТОРЕЗ: Tu par les ! ЗАГОЛОВКИ ВО ФРАНЦУЗСКИХ ГАЗЕТАХ: «Куда идет
СССР?»; «Таинственная позиция советской власти»; «Московская мистерия»; «Двусмысленная тактика Москвы»; «Русская тайна»; «Загадка советской политики»; «Кремлевский сфинкс»...
НЕВИЛЬ ЧЕМБЕРЛЕН (в Палате Общин, разводя рукам и ) : Еще неизвестно, во что выльется русское наступление...
АКИМ ФИЛИППОВИЧ (раздраженно): А нам известно! ЗЫЧНЫЙ ГОЛОС (торжествующе); Невиль Чемберлен,
наверно, умнее нас с вами, и если он сказал, что еще неизвестно, то не нам с вами заниматься пророчеством и заглядывать в будущее!
АКИМ ФИЛИППОВИЧ: Заглядывать только в прошлое поздно: оно прошло (Аким Филиппович подумал о Мурочке) .
Календарь бежит вперед. Война.
48 Б. Т Е М И Р Я З Е В
Но небо величественно сине. Но листва в лесах попреж-нему прекрасна. Но девушки...
Все эти лирические «но» уже давно использованы. О войнах написаны тысячи книг. Тысячи книг о войне еще впереди.
Булонский лес начинает желтеть, но еще густолиствен, еще не редеет. На берегу озера юная англичанка кормит хлебом лебедей и уток. Жеманно подстриженный пудель лает на них, прыгая у самой воды. Лебеди искоса, с царственным равнодушием посматривают на пуделя. Торговка пряниками у лодочной пристани вяжет на зиму кофту. Проходит юноша в военной форме, нежно прижимая к себе девушку. За черными стволами шуршат запачканные синькой автомобили. Нянек и кормилиц с детскими колясками в лесу больше нет, детей в Париже почти не осталось. Допризывные здоровяки на лужайке играют футбольным мячем, а в ста шагах от них взвод сорокалетних запасных упражняется в обращении с оружием, под команду молоденького офицерика; офицерик робок, запасные — сосредоточенно-старательны... Светло-голубое, шелковое небо покрывается позолотой; солнце подходит к Сюрен-ским холмам.
Великие державы добивают Польшу с двух сторон. Следуя железной логике своих политических построений, Кремль предложил польскому послу в Москве собственными средствами выбраться из СССР и самому озаботиться покупкой железно-дорожных билетов, не обещая никакой поддержки и йе обеспечивая успеха. Раз кончилось правительство — кончился и посол. Трудно предсказать, во что превратится эта поездка, но завидовать судьбе польского посла не приходится.
Еще один носитель европейской культуры, Ромэн Роллан, подслеповатый на левый глаз, пишет Эдуарду Даладье, не посоветовавшись с Акимом Филипповичем:
«В эти решающие дни, когда французская республика поднялась, чтобы преградить путь гитлеровской тирании, заливающей Европу кровью, разрешите старому борцу за мир, который всегда клеймил варварство и необузданное стремление Ш рейха к господству, выразить в вашем лице полную1
Р В А Н А Я Э П О П Е Я 49
преданность демократиям Франции и всего мира, находящимся в опасности.
Роль и величие такого сражения, как вы сами благородно сказали, состоит в том, что с нашей стороны оно ведется без всякой ненависти к несчастному немецкому народу, который самой жестокой деспотией брошен против нас, после того,, как сам оказался ею порабощен и унижен. Мы зовем его к самоосвобождению.
Через несколько дней, в сентябре, исполнится годовщина Вальми. В те времена Гёте, начертав границы Франции., приписал: «Здесь начинается земля свободы».
Она ею и осталась. Свобода — общее и самое ценное сокровище человече
ства. Мы защищаем ее для человечества. Пусть человечества поможет нам ее спасти».
Польша изнемогает. Война продолжается. Ее ежедневные события будут, как
всегда, жадно подбираться газетами, рассказываться очевидцами, сортироваться историками, социологами и мастерами военного дела, чтобы ее уроки, в свою очередь, не пропали даром для будущих специалистов.
Разг-оворы тоже продолжаются. Но их никто, ни один любопытствующий стенограф не подберет на улицах, в семьях, в ресторанах, в церквах, в бакалейных лавочках. Бедные, заблудившиеся человеческие разговоры и пересуды, обреченные на забвение... Тише, тише, не мешайте: разговоры продолжаются.
— Я тоже глубоко возмущена! Подумайте, столько событий! Васеньку мобилизовали, Михайлова отправили в лагерь, Танюша уехала к знакомым в шато, Щеглов назначен заведы-вающим, Марья Петровна закрыла свое дело, Гитлер подружился со Сталиным, Ленуся сошлась с каким-то виртуозом, Иван Семенович тоже что-то такое, а мой муж все ездит и ездит таксистом на Ситроене!
— Моего старшего, Воленьку (знаете, который учится на электромонтера?), тоже призвали. Ведь он по ихнему выходит француз.
50 Б. Т Е М И Р Я З Е В
— Говорят, что Гитлер жидов бьет. Ну и что ж? не сво-их-же бить!
— Двадцать лет прожил в Париже и все слава Богу. А теперь, на старости лет, нате-ка приходится учиться французскому языку!
— Барин с барыней уехали в Биариц на пассивную оборону, а меня оставили здесь хоронить добро.
— Зеленая тоска! Везде почему-то воюют, в газетах — портреты Гитлера... и совсем не хорош!
— Лучше и не говорите! Лично я положительно измучилась без крестословиц.
6
На вокзале творилась толчея. Уходили воинские поезда. Было шумно, душно, дымно; было много заплаканных женских лиц, были платки у глаз, но — ни громких рыданий, ни истерических выкриков, ни цеплянья за рукава уезжавших мужей. Было слишком многолюдно, но преувеличенно буднично.
Инженер Ксавье уезжал на линию Мажино. — Ну вот, — сказал он Зине Каплун, — вы теперь сво
бодны. Впрочем, я буду очень признателен, если вы попробуете мне писать.
Поезд отошел и медленно скрылся за поворотом, в традиционных клубах дыма.
Вечером, сидя в кафэ, Зина Каплун, улыбнувшись, проговорила:
— А все-таки он был очень мил и мне его очень жалко... А я-то думала... ишь-ты, поди-ж ты!..
<Щарль Самсон впервые взглянул на Зину, как на соломенную вдову.
«Диковинная война» затягивалась. Западный фронт бездействовал, пушки молчали. Англия и Франция превратились в вооруженных (судя по толкам — плохо вооруженных) наблюдателей и выжидателей. Судя по толкам — французские военные руководители не верили в будущее «моторизованной войны», не усвоили уроков, и только теперь, в лязге, в громе
Р В А Н А Я Э П О П Е Я 51
немецких моторов и бронь, ощутили свою техническую немощь. Перестроить военную промышленность в две недели было, разумеется, невозможно. Развитию патриотического подъема мешали французские коммунисты, ставшие, по приказу Москвы, союзниками Германии и требовавшие от рабочего класса саботирования войны и военного производства.
На подмогу французским коммунистам выступило немецкое радио:
— Дорогие французы и француженки, — ворковал задушевный женский голос на французском языке без всякого иностранного акцента: — я тоже француженка, и потому вы мне можете верить. Я счастлива, что живу в Германии, так как' здесь я убедилась не только в духовном величии, миролюбии и благородстве германской нации, но также и в ее братской привязанности и любви к французскому народу. Германия не хочет войны с Францией; целый ряд примеров окончательно убедил меня в этом. Вот один из таких примеров. Ребенок четырех лет говорил при мне своему отцу, уходившему на западный фронт: «Милый, папочка, ведь ты не станешь стрелять в наших друзей-французов? Ведь ты подождешь, пока они сами уйдут из окопов, не правда ли?».
Просто, но мило. Парижские улицы многолюдны, хотя количество автомо
билей заметно уменьшилось. Торговля приспособляется к обстоятельствам. В магазинах вывалено на прилавки старое барахло, спрос на которое утерян. Сейчас этот товар приобрел злободневное значение: прошлогодние лыжные штаны, и над ними надпись: «для вашего убежища от воздушных атак»; тронутые молью пледы — для убежищ; выгоревшие половики — для убежищ: резиновые кухонные перчатки — для убежищ; помятые термосы — для убежищ; садовые табуретки — для убежищ; завалявшиеся, вышедшие из моды пижамы — для убежищ...
По вечерам, закрашенным синькой, залетает откуда-то джаз, сладостно стонут в саксофон губастые, колонизированные негры в предчувствии своего освобождения.
52 Б. Т Е М И Р Я З Е В
7
На польских фронтах все разыгрывается, как по нотам. Советско-монгольские военные силы уничтожили остатки японо-манчжурских войск на границах Внешней Монголии, захватив богатую военную добычу, и 16-го сентября (канун вступления Красной Армии в Польшу), в Москве, было подписано, в связи с этим советско-японское соглашение. Восточная тема, таким образом, до поры-до времени оказалась приостановленной, и Кремль получил возможность полным фасадом повернуться к Западу. В шесть дней Красная Армия заняла половину Польши, предусмотрительно закрыв для Германии подступы к Румынии и следовательно, к румынской нефти. На эту стратегическую подробность особенно указывал своим собеседникам Аким Филиппович Колмазнин в ресторанчике подле русской церкви.
— Сталин, как добрый хозяин, сидит у себя в горнице, за всем наблюдает, своего никому не отдает, а то и сам что-нибудь приберет к рукам. Хорошо поступает! — говорит князь (тот самый, к которому половой из бывших юнкеров подбегает всегда с такой поспешностью, будто его ноги торопятся сказать скороговорку).
— Отныне сыны Альбиона отучатся нами понукать, как то повелось на подъяремной Руси, — продолжает князь: — все крупные русские государственные деятели очень Сталина одобряют.
Отец дьякон недоверчиво и неодобрительно качает головой:
— Те-те-те, ваше сиятельство! По сведениям европейских газет, в занятых польских ме
стностях; организованы советы, и уже показывается фильм «Ленин в 1918-м году»...
Другие слушатели присаживаются к столику. ГАЗЕТА: В этой части Польши наступило успокоение... — По нашему — террор, — поправляет Аким Филиппович. ГАЗЕТА: Свободная торговля пищевыми продуктами нор
мирована, продукты взяты на учет... АКИМ ФИЛИППОВИЧ: По нашему, население переводит-
Р В А Н А Я Э П О П Е Я 53
ся на голодный паек и выстраивается в очередь, чтобы не зазнавалось. Впрочем, вопрос об очередях не так уж прост, князь! В капиталистических странах голодный человек представляет собой социальную угрозу. В коммунистической стране социально опасным становится сытый человек. Я допускаю, князь, что мои рассуждения противоречат установленным теориям и программам, но зато они соответствуют действительности. В капиталистических странах продовольственные хвосты являются зловещим революционным микробом. Увертюра к социальной революции всегда разыгрывается на стеклах магазинных витрин. При капитализме обыватель спешит в очередь из боязни, что продуктов не хватит. Очереди свидетельствуют о разложении хозяйства, о разрухе. При коммунизме тот же обыватель бежит в очередь, потому что он слышит клич: выдают! При коммунистическом строе очереди служат признаком возрождения, организованности, означают, что свою долю, какую нинаесть, обыватель получит. Возрождение, однако, может длиться десятилетиями. Коммунистическая власть никогда не решится накормить свой народ досыта, ибо чем выше материальное благополучие человека, тем обширнее становятся его требования. Аппетит приходит во время еды. Господам социологам следует над этим задуматься. Что поделаешь! СССР является первым опытом нового строя, и потому сюрпризы возможны. Жизнь вносит поправки в теории.
Ни князь, ни отец дьякон не возражали, потому что, по своему обыкновению, Аким Филиппович только хотел, только задумал высказать свои мысли и доводы, но так и не высказал. Чтение газеты продолжалось.
ГАЗЕТА: Фабрикам и заводам приказано заменить топливо дровами и торфом...
АКИМ ФИЛИППОВИЧ: По нашему, фабрики и заводы национализованы, а уголь поехал в Москву, где его недостает.
ГАЗЕТА: Частным лицам запрещено пользоваться автомобилями и мотоциклетками...
— По нашему, частные лица ограблены, машины национализованы.
54 Б. Т Е М И Р Я З Е В
ГАЗЕТА: Населению предлагается пользоваться для передвижения лошадьми...
— По нашему, лошади забраны советской конницей, и население лишается свободы передвижений.
ГАЗЕТЫ: Потребление бензина и керосина ограничивается...
— По нашему, бензин и керосин тоже поехали в Москву, где их не хватает, несмотря на Нефтесиндикат.
ГАЗЕТА: Крестьянам (христианам и евреям) предложено экономить употребление свечей в церквах и синагогах...
— Пока в них не устроены клубы безбожников... А все это вместе, — закончил Аким Филиппович, — по нашему, начало счастливой и зажиточной советской жизни. Но полякам, белоруссам и прикарпатским украинцам выбирать теперь уже поздно.
По сведениям тех же газет европейские политики и носители культуры продолжают все еще думать, что в Польше происходит «временная аннексия одним государством части другого государства», и только. Но так как продвижение Красной Армии еще продолжается, то более дальновидные из европейских политиков выдвигают новое толкование советской «экспансии»: п а н с л а в и з м . Оказывается, что в центральной Европе происходит всего на всего столкновение пангерманизма с панславизмом, причем виды последнего ограничиваются славяно-балканскими странами. В два-три дня превратили грузина в идеолога и вождя панславизма, отвели ему Балканы и, как будто, сразу успокоились. Любопытно, что скажут сторонники этой гипотезы, когда кремлевский панславизм заберет Осло и Лиссабон, Пекин, Калькуту и Мельбурн?
— Скажите, пожалуйста, — обращается Аким Филиппович к князю, — может быть здешний Торез — тоже из панславистов?
22-ое Сентября. Советский военный флот вышел в Балтийское море. Веро
Р В А Н А Я Э П О П Е Я 55
ятно, для прогулки. «Промежуточные» балтийские государства здесь, конечно, не при чем.
24-ое Сентября. Варшава продолжает дышать.
26-ое Сентября. Агония близится к концу.
27-ое Сентября. Большой дипломатический день в Москве. Съезд гостей
со всех частей: эстонцы (их дела не лучше, чем и у других балтийцев), турки, Риббентроп и человек сорок немецкой свиты. Масса хлопот для шефа протокола, товарища Баркова (внучатый племянник того, знаменитого, да и сам недурной рассказчик анекдотов); шефы протокола, вообще, должны быть отличными рассказчиками анекдотов: одному предоставить билет в оперу, другому — проходную визу в Кремль, третьему показывай Музей Красной Армии, в котором не осталось никаких следов от Троцкого, четвертому — мумию Ильича, пятому — Сельско-Хозяйственную выставку... и все это делать с такой предупредительностью, чтобы никто не почувствовал, что завтра или послезавтра, или через год, Кремль постарается каждому из них дать коленом под задницу...
Народ в Москве безмолвствует, затаив дыхание, и восхищенно думает:
— Наши-то, наши-то куда заворачивают, пес им в оглоблю!
Национально мыслящая эмиграция придерживается того же мнения.
Тем временем, несмотря на снежные вьюги в Карпатах, советский отряд достиг венгерской границы, и некий советский полковник поразил венгерского офицера не только своей вежливостью, своей чрезвычайной любезностью, но также и тонким знанием венгерского языка. Так, в свое время, на
56 Б. Т И М И Р Я З Е В
Генуэзской конференции европейские политики и дипломаты были потрясены фраком советского делегата Чичерина.
28-ое Сентября. Польша скончалась. Варшава перестала биться. Из маленькой швейцарской деревушки доносится похо
ронный марш Шопена. У рояля — престарелый Падеревский. Плечи вздрагивают, на клавиши падают слезы. Падеревского жаль, но жалеть теперь некогда...
— Что-же вы все время молчите, как воды в рот набрали? — обрушивается посетитель русской бакалейной лавочки на Авдотью Степанну.
— А я в Польше не была, — отвечает Авдотья Степанна, — мое дело тихое.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
«Вторая империалистическая» вступает в третий эпизод. Первые два завершились: Германия против Польши; Германия и Советский Союз против Польши.
Победители совещаются в Москве, делят награбленное, и, как принято в таких случаях, совещания происходят под покровом ночи. Днем стыдно. Третий эпизод начнется с опубликования московского соглашения.
Между дневным и ночным заседаниями Риббентроп, московский завсегдатай, успел побывать в балете. Крепконогие советские сильфиды посылали расистскому гостю, со сцены, классические улыбки и батманы, с гордым сознанием исполненного революционного долга, с товарищеским приветом и с тайной надеждой на заграничный ангажемент, надеждой хотя бы на мимолетное приобщение к европейскому блеску и роскоши. О таком приобщении мог бы, пожалуй, рассказать Сережа Милютин, причем его рассказ не имел бы никакого от-
Р В А Н А Я Э П О П Е Я 57
ношения к противогазовым маскам или к сигарам Горфункеля. Его рассказ относится к Московскому Художественному Театру, который, в качестве живого приложения к Советскому павильону на Международной (Выставке, приезжал в 37-ом году в Париж вместе с заведующим сценой, орденоносцем Пашкой Заречным, давнишним московским другом Милютина. Впрочем, Пашка Заречный в этом рассказе никакого места не занимает, он служил лишь связующим звеном между Милютиным и труппой театра. Раздобыв у инженера Ксавье 170 франков, Милютин возил двух актрис по Парижу, изредка косясь на счетчик автомобиля. Милютин говорил о том, как рос этот город, как маленькая Лютеция превратилась в нынешний Париж; Милютин показывал античные камни арены, единственную в мире перспективу Елисейских Полей, древний сумрак уцелевших ульченок левого берега. Задержавшись на площади перед темной готической громадой Милютин, сказал:
— Вот Notre Dame de Par i s . — Нотрадам? —переспросила актриса, — так себе, ниче
го особенного. А я бы хотела взглянуть, если не очень далеко, на Собор Парижской Богоматери. Говорят, что здорово.
У подножия Эйфелевой башни, закинув голову к небу и подхватив шляпу, соскользнувшую с головы, вторая актриса произнесла:
— Ничего особенного. Мы в Союзе построим в три раза выше.
Но, поблизости от Орлеанских ворот, уличный рынок вышел победителем: с азартом и жадностью женщины набросились на грошовую роскошь, разложенную на складных досча-тых прилавках и развешенную под складными холщёвыми крышами. Краснощекие торговки (отмороженные, как у Ма-лю, сиреневые пальцы) и горластые ларешники смотрели с веселым недоумением на то, как расхватывался их товар старомодно одетыми, непричесанными иностранками. Покупалось оптом вое: нитки, иголки, цветные галолитовые наперстки (сенсация!), чулки искусственного шелка по 8 франков пара, розовые дамские трусики (сенсация!) , резинки для подвязок, флакончики с разливными духами, рассыпная пудра по 3 фран-
58 Б. Т Е М И Р Я З Е В
ка за коробку, черные клеенчатые сумки для хождения на рынок (сенсация!), вязальные спицы, кружевные лифчики, мыльная стружка для мытья белья (сенсация!), веревочные щетки для мытья посуды (сенсация!), готовые блузки, мыльный крем для бритья (сенсация!), воротнички, и даже целуллойдовые испанские гребни, переходившие из зеленого цвета — через красный — в лилово-золотой... Наибольшим успехом пользовались испанские гребни, принятые, вероятно, за последний крик парижской моды, и клеенчатые сумки для базара, — недаром Горфункель крикнул когда-то Милютину: «на клеенке вы можете сделать миллионки!» Бедные женщины потребовали от Милютина, чтобы он записал им точный адрес чудесного рынка, ввиду того, что у них истощился наличный денежный запас, а еще столько небылиц предстояло купить? Милютин пытался объяснить, что такие рынки существуют во всех кварталах Парижа, но ему не поверили. Назавтра весь женский персонал Московского Государственного Театра Ордена Ленина и имени Горького (хотя театр был создан и доведен до славы Станиславским) на шести такси отправился к Орлеанским воротам. Вечером, за кулисами (давали «Анну Каренину»), заслуженная артистка, орденоноска Добронравская-ОРозен, одетая в белое атласное платье, украшенное пышным турнюром, шлейфом, кружевами, бархатными лентами и жемчужным ожерельем, негодовала, широко раскрывая подмазанные и полные ненависти глаза:
— Я бы эту заразу, этот проклятый рынок сожгла бы до гвоздя своими руками!
Пашка объяснил потом Милютину, что Анне Карениной не хватило испанского гребня, и теперь она «помирает от зависти», тем более, что народная артистка, орденоноска Люба-вина, захватила целую дюжину таких гребней и везет их в Москву для подарков.
2
29-ое Сентября. Текст московского соглашения: «В виду того, что правительство рейха и правительство
СССР нынешним соглашением окончательно разрешили во-
Р В А Н А Я Э П О П Е Я 59
просы, возникшие в результате распадения (!) польского государства, и, таким образом, создали прочную основу для продолжительного мира в Восточной Европе (!) оба правительства выражают общее свое мнение, что подлинным интересам всех стран отвечало бы положить конец войне между Германией, с одной стороны, Францией и Англией, с другой.
Оба правительства поэтому предпримут совместные усилия, в случае надобности, в согласии с другими дружественными державами, для возможно скорейшего достижения этой цели.
Если, однако, усилия обоих правительств останутся безуспешными, то тем самым будет констатировано, что Англия и Франция ответственны за продолжение войны. В этом случае правительство Германии и СССР совместно обсудят необходимые меры.
Фон-Риббентроп — Молотов».
В тени этого соглашения, Москва, между делом, освободила от рабства капиталистов эстонский народ и, чтобы он смог забыть свое горемычное прошлое, его пересадят по щучьему велению к чортовой маме, куда-нибудь в Якутскую область: пущай маненько проветрится!
30-ое Сентября. Мир переваривает московскую ноту. Судьбой Эстонии
никто не озабочен: пустяки! Сталин снова заговорил о Бессарабии. В «Правде» появились новые стихи, посвященные великому вождю народов:
Ты существуешь — горя у нас нет, Ты существуешь — светит у нас свет! Ты — чаянья народов, ты — их цель, Всех наших дел и мыслей колыбель!
Несчастные народы! Что же, действительно, они будут делать в колыбели, если Сталин вдруг сойдет с кона? Питаться заветами?
60 Б. Т Е М И Р Я З Е В
Итальянский министр иностранных дел, граф* Чиано, он же — зять Муссолини (дело семейное), поехал в гости к Гитлеру. Муссолини показался на балконе Венецианского дворца, приветствуемый народными кликами: Дуче! Дуче! Дуче! Горя нет, что кричат по команде. Трудно передохнуть от вождей. И все они — обожаемые. И каждый из них боится выйти на улицу, чтобы его не заобожали до смерти. Иосиф Виссарионович Сталин дважды в день проезжает в блиндированной машине по Арбату: в Кремль и обратно — в свое подмосковное. Поезд состоит из цепи блиндированных машин: Маленков, Каганович, Клим (Ворошилов), свита. Вооруженный отряд мотоциклистов, легкий броневик с пулеметами. С Арбата давно выселены беспартийные элементы, как нарушители стиля. Свистки чинов НКВД извещают о начале пробега. Арбат мгновенно пустеет. Москвичи переименовали Арбат в «Военно-Грузинскую дорогу».
1-ое Октября. Внимание, внимание! Говорит Москва. Радио-передача для заграницы: чинно, любезно, коррект
но Москва говорит на приличном французском языке без акцента. В Союзе не поймут.
Скучноватые, но весьма толковые, почти академические доклады о международном значении торговых договоров СССР с балтийскими государствами, о мирной политике советского правительства, умеренные выпады против капиталистических и буржуазных держав, две-три умеренно-почтительные ссылки на Сталина, цифры достижений советского экспорта, дипломатические приемы у Молотова, н и а в у к а о Г и т л е р е , посещение турецким министром московского метро...
Далее — передача для внутреннего употребления, на другой волне и по-русски. За границей не поймут.
— Внимание, внимание! Говорит Москва... Труховский колхоз имени Калинина установил рекордный удой молока и вызывает на соревнование соседние колхозы.
Р В А Н А Я Э П О П Е Я 61
— Заслуженный мастер резиновых подметок, тов. Бойчей-ко, был принят тов. Микояном.
— Внимание, внимание! Теперь, товарищи, слушайте передачу пьесы радио-монтажа «Гдовская старина» в исполнении колхозников и ответственных мастеров стопроцентного урожая. Перед вами, товарищи, пройдут картины нашего проклятого прошлого, когда богатый кулак покупал бедную невесту, как собаку, или корову, несмотря на то, что она любила честного, но бедного батрака... Сейчас вы услышите всё это собственными ушами, товарищи, благодаря неудержимому развитию советской радиотехники, и особенно ярко почувствуете разницу между этим проклятым прошлым и вашей теперешней счастливой, веселой и зажиточной жизнью. В роли бабушки выступит старейший член колхоза, заслуженная доярка Матрена Сергеевна Опекунова, 86-ти лет от роду...
В первые годы революции так говорили с советскими детьми руководители экскурсий в этнографический музей или конферансье в детских театрах.
Вот зрительный зал, наполненный школьниками, дошкольниками и их руководителями. Перед занавесом появляется в толстовке обязательный партийный «объяснитель» из Наркомпроса и обращается к собравшимся:
— Дорогие дети, мы пришли сюда, чтобы увидеть на сцене замечательную восточную сказку из багдадской жизни. Вы меня спросите — что такое Багдад? Багдад — это такой восточный город, который окружен виноградниками, бананами и пустынями. В Багдаде жил да был изуверский султан, знаменитый своим жестоким обращением с народом. Дорогие дети, сидите смирно и будьте внимательны, так как вы должны унести отсюда не только красивые видения настоящего востока, но и классовую ненависть к тиранам. Теперь постараемся перенестись на восток. Закройте глаза и снова откройте и вы уже в настоящем солнечном востоке чудо-города Багдада...
За этими словами следовал удар гонга, и занавес, слегка зацепившись за тросе, раздвигался, открывая конструктивно-кубистическую декорацию, изображавшую настоящий дворец
62 Б. Т Е М И Р Я З Е В
багдадского тирана. Багдадский пастух Селим, влюбленный в прекрасную дочь султана, принцессу Заиру, брошен извергом в тюрьму. Несчастный поет:
Пускай в тюрьме иссохну я, Пусть не жилец я в этом мире, Но не угаснет страсть моя К очаровательной Заире...
Наступает драматическая пауза, и в эту минуту доносится голос из партера:
— Товарищ руководитель, Маня Овсова рядом со мной на !
Во втором акте прекрасная принцесса, ныне, вероятно, здравствующая где-нибудь под парижским небом и служащая продавщицей в модном магазине на Елисейских Полях, влюбляется в пастуха и решает пойти в народ. Принцесса созывает представителей национальных меньшинств. Среди других приходит к ней китаец — с косой, в черной шелковой шапочке, в черной кофте с красным драконом — честь-честью, вытягивает кверху указательные пальцы и уже собирается начать монолог в стихах, как вдруг из дальней ложи раздается отчаянный призыв:
— Ребята! Хватай китайца за . . . . ! ! . . Тогда это были дети. Теперь они выросли. Двадцать вто
рая годовщина Октября и свободной, счастливой, зажиточной жизни.
3-ье Октября. Месячный юбилей «Странной войны». Французское офи
циальное сообщение: «Наши потери незначительны и практически неосязаемы».
Знают ли щедрые государственные деятели, что газетные сообщения читаются не только политиками, но также матерями, женами и отцами тех, кто больше не вернется?
Немецкая форма извещения о погибших на войне: «Ваш сын (или: муж) более не вернется. Хейль Гитлер!»
Тоже —
Р В А Н А Я Э П О П Е Я
просто и мило.
63
5-ое Октября. Москва вернула себе освобожденную Латвию и принялась
за Литву. Кремль готовит Советскому Союзу пышные подарки к октябрьским торжествам: Польшу, Прибалтику, Литву, Финляндию, Дарданеллы... В Москве уже трудятся комиссии по выработке очередных лозунгов, долженствующих в назначенный день стихийно вырваться из глубины народных масс; живописцы и архитекторы уже несут на одобрение властей проекты знамен, трибун, декоративных построек, приуроченных к справедливым завоеваниям, намеченным к этому сроку.
6-ое Октября. День рождения Мурочки Колмазниной.
7-ое Октября. Вой пропеллера: — Победителей не судят! Польша, как самостоятельное
государство, более не существует, и ее дальнейшая судьба не должна теперь никого интересовать, кроме Германии и СССР. Территориальные требования Германии в Европе заканчиваются. Наступает время для удовлетворения ее колониальных претензий, географические пределы которых обнаружит будущее... Однако, начать переговоры по этому вопросу можно лишь после того, как на западном фронте будет установлено перемирие. В противном случае враги Германии будут разбиты вдребезги!
3 13-ое Октября. Счастливый день: пятница 13-го числа. Оптимистически
раскупаются билеты Национальной Лотереи, недавно восстановленной в правах.
Автор бродит по улицам, в надежде встретить кого-нибудь из героев своей повести...
64 Б. Т И М И Р Я З Е В
Сладкая, крепкая осень. Желтые листья осыпаются на тротуары, В желтом зареве — парижские пригороды, Булон-ский лес, Нейи.
Рынки завалены продуктами: покупателей меньше, чем продуктов.
Количество противогазовых масок на улицах заметно сократилось: теперь их носят при себе лишь должностные лица, чины пассивной обороны, прирожденные законники, а также — на Елисейских Полях — кино-продукторы.
Песочное строительство принимает в Париже циклопические размеры. Не только подвальные окна и некоторые ворота заложены мешками с песком, но под ними исчез целый ряд памятников, кони Марли на площади Конкорд, группа Карпо на здании Оперы, императоры, полководцы, музы и нимфы и в скором времени скроются Люксорский обелиск и даже Триумфальная арка. Сколько же потребуется песочных мешков, если вдруг надумают укрыть под ними Эйфелеву башню?
Где-то в нейтральной стране (надолго-ли они останутся нейтральными?) открылась выставка Родэна.
Несмотря на цензуру, в газетах нет-нет да и промелькнет какое-нибудь существенное известие. Сегодня, например, сообщалось, со слов очевидцев, что Гитлер вышел из залы заседания военного совета «бледный, как полотно»...
Какие встречаются в Париже удивительные названия ресторанов: «Золотая Бутыль», «Большая Табакерка», «Голубая Маркиза», «Харчевня Кукушки», «Лягушенок», «Старая Обитель», «У Короля Тушеной Капусты», «Серебряная Башня», «Дырочка», «Полевой Мак», «Веселая Улитка», «Жратва Генриха IV-ro», «Цветущее Сабо»... Попадаются, впрочем, названия более прозаические: «Восточный Трамвай», «Термометр», «Синтез Рационального Питания», или уже совсем злободневные, как например: «Мина» или «Все прекрасно в XX веке» (!)...
За обедом — особый, вкусный, ресторанный шумок, производимый вилками, ножами, посудой, сдержанным говором...
Р В А Н А Я Э П О П Е Я 65
На полке, в рабочей комнате, среди французских безделушек, лежит фаянсовая скрипочка, привезенная из Венеции; немецкая фарфоровая трубка с лубочным портретом кайзера и надписью: «Mm dies Geschenk aus meiner Hand und rauch daraus. Dein Lebelang»; пестрый графин из Будапешта, похожий на венгерскую девушку в национальном костюме; уродливый негритянский божок с отломанной ножкой — откуда-то с Малайских островов; белый флакончик неизвестного назначения — в форме палитры, на которой изображена пышная коронованная дама и под дамой надпись: Queen Магу; луку-тинская табакерка с тройкой в снегах; наконец — смешная, раскрашенная гипсовая группа 90-х годов, сверстница Эйфе-левой башни, изображающая русского солдата, пожимающего руку французскому солдату, щеголяющему красными штанами и белыми гетрами... Господи, до чего мил и мирен мирный мир на безобидных полках!..
Поздний вечер. За окном шумит дождь. Отопление не действует. В комнатах зябко и сыро. От дыхания — пар. Перед автором — книга, раскрытая на изображении Мельпомены, с трагической маской в руке, и Талии, с маской комедии. Вот — головы Эсхила, Софокла, Эврипида, Аристофана... Мертвый мрамор. И «мертвые» языки, которые живы, умны и прекрасны, как две с половиной тысячи лет назад.
«Зачем мятутся народы и племена замышляют тщетное? Восстают цари земли, и князья совещаются вместе...
Они изрыгают дерзкие речи; величаются все, делающие беззаконие... Вдову и пришельца убивают и сирот умерщвляют...
Сыны человеческие — только суета; если положить их на весы, все они вместе — легче пустоты. Не надейтесь же на грабительство и не тщеславьтесь хищением...
Потом, снова синька вечерних улиц. Накрапывает дождь. Пора домой.
66 Б. Т Е М И Р Я З Е В
Подлинно, человек ходит подобно призраку: напрасно он суетится, собирает и не знает, кому достанется собранное...
Неужели не вразумятся все, делающие беззаконие, съедающие народ, как едят хлеб?
Образумьтесь, бессмысленные люди! Когда вы будете умны, невежды?..
Не погуби меня с нечестивыми и с делающими неправду, которые с ближними своими говорят о мире, а в сердце у них зло!..
Блажен муж, который не ходит на совет нечестивых, и не стоит на пути грешных, и не сидит в собрании развратителей. Будет он, как дерево, посаженное при потоках вод, которое приносит плод свой во время свое, и лист которого не вянет...».
Это — из псалмов Давида. Три тысячи лет.
Буря. Ветер завывает подобно сиренам. Где-то должно быть рушатся заборы и падают газетные киоски. Поредеет листва. На тротуары лягут обломанные ветви платанов.
Октябрь. 4
Автор спал, и ему снилась всякая безделица. Неведомая женщина, прозрачная, как вода, чистила огромным ножом картофель. Сквозь прозрачную женщину проходили стулья в пешем строю. Сон был нем и безразличен и не означал решительно ничего. Но совершенная непричастность его к происходящим событиям (несмотря на военный уклон в поведении стульев) заставила автора пожалеть о сне, когда неожиданный звонок прервал его среди ночи.
Ни в чем неповинная, бездомная Шестокович забрела 1к автору в поисках ночлега. 0|на присела у стола, положив на него черные перчатки и потертую черную сумочку.
— Простите, — произнесла она, закуривая папиросу, — я знаю, что стесню вас. Мне страшно стыдно. Но мне снова «предложили выехать из комнаты», и я подумала, что может быть, вы...
— Будьте как дома. Мы досмотрим сон вдвоем.
Р В А Н А Я Э П О П Е Я 67
— В ы уже опали? Я ужасно виновата. — Сон о стульях. — О стульях? — В пешем строю. И о картофельной кожуре. Шестокович, не торопясь раздевалась. Оставшись в бе
лье, она на минуту задумалась. Потом улыбка пробежала по ее лицу:
— Дальнейшее — при закрытых дверях, — сказала Шестокович и целомудренно погасила свет.
— В сущности, я пришла не только из-за ночлега, — продолжала она уже под одеялом, — вы помните, о чем я говорила у Милютина, страниц полтораста назад?
— Вы говорили о стихах. — И о поэтах. О мертвецах в отпуску. Грустно, правда?
Я говорила, должно быть, вашими словами, потому что вы автор, но я им верила. Утро помешало мне закончить.
Она поцеловала автора теплым ртом. — «Когда говорят пушки, Музы молчат». Это не точно:
Музы плачут... Я устала плакать... Еще крохотная просьба: пусть эта страница вашей книги будет для меня последней. Я больше не могу. Всё... Теперь досмотрим сон.
— Сон? — Ну да! Ваш сон о стульях и о какой-то кожуре. Когда автор проснулся, он был один, хотя входная дверь,
из-под которой уже выглядывала утренняя газета, оставалась запертой на ключ изнутри. У постели, через спинку стула перевесилось черное платье Шестокович, на сиденьи — холодное ее белье, ее бедные чулки, к ножке стула прижались туфли. На столе, возле перчаток и сумочки, в которой не оказалось ничего, кроме пятифранковой монеты и французского «вида на жительство», лежал лист бумаги и на нем:
Ухожу в темноту. До свиданья. C'est tout .
Благодарная Шестокович
Б. Темирязев
СТИХОТВОРЕНИЯ
* * * Всё б ы л о , б ы л о , бы. . . Л е т о п о д лампой. . . О т ж и з н и старостью, к а к т е а т р а л ь н о й р а м п о й — С т а р у ш к и - б о г а д е л к и , с т а р ц ы - б о г а д е л ь ц ы . Вечернее л о т о з а н я т н е й ш е е д е л ь ц е П р е д тем, к а к спать итти , с восьми д о десяти , Ведь «не д л я денег , а ч т о б время провести» , Как черти в д у р а ч к и у П у ш к и н а играли .
Телевизион т р е щ и т в полубезлюдном зале. Я в комнате своей у лунного окна, Д в е р ь з а п е р т а на ключ . Одна , всегда одна, С тех п о р , к а к умер ты , о д н а на ц е л о м свете . Пора , к а з а л о с ь бы , и мне ожесточиться , Стать я звой-сплетницей , п о д с л е п о в а т о й , з л о й , Л и х о й л о т о ш н и ц е й , к а к б о г а д е л к и эти . Л у н а сквозь о б л а к о в п о л у п р о з р а ч н ы й слой, Как там , как над Невой, прелестно серебрится Луна , д а л е к и й друг , сестра м о я луна.. .
...Не то что молодость спешит, летит стрелой И п а д а е т стремглав , п о д с т р е л е н н о ю птицей , А то , ч т о м о л о д о с т ь т а к бесконечно длится , К о г д а д а в н о она мне б о л ь ш е не нужна.
Ирина Одоевцсва
Т Р И С Т И Х О Т В О Р Е Н И Я
1
Ливень целился — и точно Рухнул в сумеречный сад, И трубою водосточной Рокотал , как водопад.
Пролетел — и всё безмолвно, Просветлела веток вязь. . .
СТИХОТВОРЕНИЯ
Я стою над бочкой полной, Упоенно наклонясь:
З а п а х плесени — и хлеба — И, как-будто , огурца, И кружок родного неба У склоненного лица.
Шлёпну по-небу — и к свету Прянет искрами вода.. . Кто ж е знал, что в рамку э т у Не вернуться никогда!
2
Подниму и вздохну и брошу — Пусть другой найдет на пути! Счастья слишком большую ношу Не по силам у ж е нести.
Для таких вот — слабых, усталых Есть у Бога иной запас : Видишь россыпь радостей м а л ы х ? Видишь, сколько? Они — для нас.
3
Я, странник запылённый, Ищу в пути приют, А мне воды соленой Напиться подают, —
Смеются у порога, Но я покорно пью: У всех своя дорога , Я выбрала свою.
Лидия Алексеева
З А Л О Ж Н И К КНИГА ПЕРВАЯ
Недоумение автора. Интуиция нового времени. . Curriculum vitae. Эзотерический орден. Осень, ноги Дианы, шея Эльзы. Возвращение. Остров детства, роковой пролив. Вечная невеста. Совесть. Terra Incognita^ Рыжий утопленник. Красота не есть Бог или добро; существуют две смерти (бурый свет). Атлетическое воспитание Синтии. «Ты знаешь Хэнка?» Маниак орудует в окрестностях.
1
«Опять показалось ледяное поле...» Приступая к более или менее связному изложению истории нашей экспедиции, я испытываю обычное в таких случаях смущение. В самом деле, как рассказать о всех заслуживающих внимания слагаемых... Как отобрать самое важное, только слегка упоминая о второстепенном... Задача мудреная, если принять во внимание таинственность многих обстоятельств, пестроту действующих сил и их противоположные устремления.
Тяжесть, кроме того, заключается еще в том, что летописец, естественно, тщится изобразить предмет так, как он представляется ему: то-есть, уже окончательно освоенным и претворенным. А ведь, чтобы по настоящему понять мысли и поступки участвующих лиц, надлежит себя ставить именно в те условия какие преобладали в пору развития событий. И это почти невозможно: свидетель или судья, — чтобы яснее определить положение, — обычно нагло пользуется материалом хронологически еще совершенно недоступным (точно игрок, выдергивающий из меченой колоды нужную ему карту) .
* Мы напечатаем несколько отрывков из нового романа В. С. Яновского «Заложник». РЕД.
З А Л О Ж Н И К 71
Но все же, поскольку существует вероятность, что в ближайшее десятилетие никто другой не займется описанием этих сумбурных происшествий, послуживших толчком для других, еще более фантастических, явлений, то моя прямая обязанность приняться за этот неблагодарный труд.
Адриан родился с таким расчетом, что к началу моего повествования ему минуло 34 года. Удачные писатели прошлых веков имели большие преимущества. Они могли выбирать героев из множества различных сословных групп. Но если я скажу, что отец Адриана был маляром или священником или итальянским аристократом, то разве это еще определит его сына? Бывало, классик, представляя очередное действующее лицо, описывал его наружность: и непременно характерные особенности его бороды, усов или бровей. Затем, какой клад — одежда! Если на прохожем чуйка, значит мещанин; армяк — мужик; купец в кафтане, барин во фраке или в заграничном пиджаке. Так облегчалось и разнообразилось литературное ремесло. А нынче все почти одеваются одинаково и верхнее платье больше ничего не определяет. Еще вот — диалог. В те благословенные времена мужик говорил на сочном, но простом языке; джентльмэн, воспитывавшийся в Кэмбридже, никогда не пропускал букву «аш»; купец, военный, чиновник, пользовались присущим им словарем. Достаточно сочинителю заставить своего отпрыска произнести «чаго, нешто, дак я», как весь тип был уже почти обрисован; а к этому можно еще добавить: пиджак столичной работы — тогда ведь костюмы шились портными на заказ. Этот нюхал табак, обязательно приговаривая ту же шуточку; другой страдал тиком: все подмигивал левым глазом... третий заикался, шепелявил, пел фальцетом и кудри у него русые, а в небесах звонко заливался жаворонок.
Все эти пластические приемы и служили отличительными вехами, помогая освоить тайну художественного образа. Нынче это не выходит. Нынче все изъясняются примерно одним языком: и фермер и банкир и солдат и администратор. В самом деле, большинство проходят приблизительно ту же школу;
72 В. Я Н О В С К И Й
какую-нибудь газетку читают миллионы граждан, иногда и десятки миллионов. Второй десяток миллионов поглощает другую газету, в корне мало чем отличающуюся от первой. Затем телевидение, радио, Холливуд. Это создает однородный средний язык и постепенно отпадает самая надобность в диалоге: автор может излагать свои или общие мысли собственными, а не будто бы чужими словами. Что касается тика или заикания, то психоанализ и это сокрушил, подвел научную базу и отделил от сокровенных источников души. Так средства художественной литературы неуклонно упрощаются, суживаются и линяют: Бог знает чем это кончится! А путь писателя (как и читателя) становится все утомительнее и тернистее, уводя к совершенно чужим отраслям творчества. Главным завоеванием нашего времени надо считать следующее откровение: между наружностью человека, словами, мыслями, даже действиями и самой его сущностью почти уже нет и не может быть тождества... А в то же время, личность несомненно существует: к ней можно приблизиться, ее удается познать, открыть и все еще полюбить. Эта противоречивая интуиция в равной мере подсекает и питает сук, за который цепляется обескураженное изобразительное искусство.
Итак Адриану 34 года. Рост — шесть футов, вес 175 фунтов, здоровый, сообразительный, даже красивый: девицам он казался идеалом супруга, защитника. В Европе, где он подолгу и в разное время живал, — отец служил по дипломатической линии, — у Адриана было много друзей: там его всегда принимали за общительного и наивного американца. С его наружностью он легко мог бы пользоваться завидным и реальным успехом у женщин, но по причине пуританского воспитания, Адриан их долго чуждался и жил почти монахом. В пору «последней» войны он служил во флоте, побывал в Океании, в Китае, в Японии, даже в Сибири. Это ему дало возможность открыть другую половину нашей планеты, плохо пристающую к первой половинке. «Мир расщеплен на две части, никак не пристающих друг к другу, — писал он подруге детства. — Их соответствующие дополнения находятся не здесь, а совсем в ином плане». Как ни странно, за годы
З А Л О Ж Н И К 73
войны опыту Адриана открылись вдруг язвы так называемого мирного порядка: вечный голод, нищета, болезни обездоленных народов. Там, в Азии, он ознакомился с некоторыми тайными древними братствами, распространенными на востоке, и даже принимал участие в их мистических радениях.
После демобилизации Адриану удалось без помех завершить свое образование и в 1948 году он удостоился степени Ph.D.: ему зачли работы по океанографии, произведенные на вспомогательном крейсере. Получил место преподавателя в нью-йоркском колледже и участвовал в одной большой экспедиции по освоению канадского севера. Каникулы Адриан часто проводил в Швейцарии, которую хорошо знал с детства. Он любил Альпы пожалуй больше всего: горы несколько лучше ледяных массивов — они не уплывают и не тают.
Когда начался нюренбергский процесс, Адриан, повинуясь какому-то смутному чувству, из Берна проехал в Германию и поступил на службу чиновником связи. Его определили к делу врачей, занимавшихся вивисекцией (причем объектами служили заключенные концлагерей).
Одним из выдающихся экспериментаторов оказался некий д-р Рашер. Он бросал людей с термометром, в ледяную воду устанавливая таким путем температуру, при которой низшие расы теряют сознание. После этого ученый пытался разными дешевыми средствами приводить своих пленников в чувство. Для этой цели, между прочим, укладывали рядом с замороженным женщин. Научный вывод оказался утешительным.
Одно письмо д-ра Рашера, найденное среди других документов, произвело особенно гнетущее впечатление на Адриана. «Дорогой Рейхсфюрер! — писал отважный физиолог Гиммлеру. — Моя почтительнейшая благодарность за Ваше теплое поздравление и присылку цветов по случаю рождения моего второго сына! Это опять крепкий мальчик, хотя он родился на три недели раньше срока. Быть может Вы позволите когда-нибудь прислать Вам снимки обоих ребят. Я бы хотел в скором времени иметь еще одного ребенка...»
Эти строки открыли Адриану, — несколько запоздало, — европейский лик последней войны и он сделал вывод, на ко-
74 В. Я Н О В С К И Й
торый его толкали все предварительные встречи и беседы в Швейцарии... Возмущенный, без колебания записался в члены одного тайного европейского объединения. Цели данного Общества мне известны только извне и все знают, как неполно, а иногда и превратно таковые представляются непосвященным. К тому же устав союза подвергался непрерывным изменениям: Адриан к ним присоединился когда организация еще пребывала в зачаточном состоянии. Являясь членом другого эзотерического кружка, мне часто приходилось сталкиваться с друзьями из разных засекреченных ячеек. Так что некоторые слухи относительно Цеха Ревнителей мне все же удалось проверить. Скажу прямо, я не одобрял ихних затей, но от этого существо дела не меняется. Ревнители, куда попал Адриан, — стремились наказать коренным образом военных преступников. Они следили за семьями погибших известных героев, стараясь внести и туда некоторую справедливость и меру — не позволяя отпрыскам палачей пользоваться награбленным добром. Таким образом, после многолетних препирательств и обсуждений, Адриан получил наказ относительно незаконнорожденной дочки Мартина Борманна — по слухам, девочка скрывалась в Соединенных Штатах. Адриан принимал участие в спорах и со свойственною ему решимостью присоединился к мнению большинства, не уклоняясь от своей доли ответственности. Это был первый случай «наследственного» суда и Ревнители пререкались довольно ожесточенно. К сожалению восторжествовало мнение крайних идеологов, уверявших, что образ полного благосостояния потомства может в будущем соблазнить многих примерных отцов.
По плану, Адриан, выполнив поручение, должен был отдаться в руки властей; судом надлежало воспользоваться как трибуною, чтобы взбудоражить общественное мнение. Повторяю, эти обстоятельства мне стали известны обрывками, со стороны, и может случиться — многое существенное от меня ускользнуло. Но внешне все именно так представлялось.
И вот утром, в начале сентября, незадолго до начала учебных занятий, Адриан выехал на своем Студебейкере 1942 г. через 'Вашингтонский мост, — вверх по Гудзону.
З А Л О Ж Н И К 75
Эльза жила в уединенном доме под надзором шикарной гувернантки, с которой Адриан, — согласно инструкциям, — уже сдружился и целовался. Его дядя был протестантским священником и Адриан иногда проводил в старинном городке Новой Англии рождественские или пасхальные каникулы; там он еще подростком прочитал отрывок из сочинений Мартина Лютера и одна фраза, относительно крестьянских бунтовщиков, поразила его и напугала: «в какое странное время мы живем, когда убийство людей болеа угодно Богу, чем молитвы»... Теперь Адриан сам вынужден во что то подобное верить; а ведь знал и любил восточную пословицу: когда Бог хочет наказать муравья, Он дает ему разум... Но чужая мудрость не спасает.
Осень, лучшая пора атлантического побережья. Пламенные вязы, золотисто-желтые клены, розовые буки, пегие платаны, бронзовые дубы, стояли вроде коралловых образований на дне лагуны. Карликовые заросли, — ельник, осинник, березняк, — звенели, гнулись под легким, символическим ветром; стопочки елок, похожие на ежей, ползли по крутому скату бугра. Ровный шум, сухой скрип стволов, шорох листьев, дымно-голубой, сверкающий, отдающий уксусом, разогретый воздух.
Мелкие, недобитые пернатые возились в кустарнике; обреченные насекомые вдохновенно верещали. Цикады стучали словно армия молотобойцев. Там, внизу, на восхитительной глубине, покоилась река, — Гудзон, — имевшая, казалось, все аттрибуты живописности... Но что-то мешало ее диалогу с людьми (к ней трудно подступиться).
На знакомом месте Адриан свернул с асфальта на заросшую редкою, высокой, бурой травою (с плешинами колеи) дорогу; и вскоре очутился у прогалины, окруженной розовым, неподвижным лесом. Мотор затих и сразу послышались невнятные голоса: с противоположной стороны выбежала на поляну девочка — темноволосая, смуглая, с большими синими глазами. Она резво что-то выкриривала и не сразу остановилась, испуганно разглядывая Адриана. Словно вся жизнь, сра-
76 В. Я Н О В С К И Й
зу вдруг, целиком, ворвалась через горло и залила его грудь. Или нечто подобное короткому замыканию тока: провода соприкоснулись и дали вспышку! Альпы, где Адриан пробродил все лето: в горах мир кажется священным, а человек изолированной благодатью. Разные полу-эротические грезы его достигшей зрелости, аскетической души; насквозь чужая женщина, которую он по идеологическим соображениям гладил, целовал последние дни. И этот нарядный, сияющий, осенний день, быть может лучший за весь год; множество пурпурных кустов, розовых, пламенных (покоробившиеся 'большие листы звонят к обедне, а вверху, кучно и радостно ежатся облака). Дальше голубая, исполинская река на фантастической глубине, где картинно плывут игрушечные 'буксиры и назойливо, точно кукушка, поет опьяненный дизель. Наконец, это солнце! родоначальник племен, воистину дневное светило. А в центре всего девочка на озаренной лужайке: плод, цель, достижение, смысл мироздания (за неимением лучшего) и оправдание его, полное отпущение грехов, частных и вселенских... Такой образ доброго, значительного, полноценного, она являла собою! Адриан внутренне содрогнулся от блаженного, стихийного, экстатического толчка, готовый пасть ниц, молитвенно благодарить: Бога, жизнь, людей, тварей, себя, принимающего тоже посильное участие в этом сложном и восхитительном деле бытия. «Осанна, осанна! — выстукивала душа. — Благословенна земля и ее обитатели». Бессознательным, привычным жестом он вскинул, загнул кисть руки и взглянул на часы.
Девочка стояла, нерешительно улыбаясь; так они застыли на райской поляне, где пахло теплым мохом. Со стороны асфальта изредка доносилось жужжание шин, а там, внизу на реке упрямо и честно надрывался безблагодатный дизель.
— Так это ты, — шопотом произнес Адриан. — Так это ты, милая, дорогая, ненаглядная.
А через минуту на лужайку легко вынеслась большая, гибкая, с льняными, коротко остриженными волосами, женщина: образ англо-саксонской Дианы. Уставилась голубизною
З А Л О Ж Н И К 77
в переносицу Адриана, украдкою кивнула ему головою на высокой, безукоризненной шее и взяла девочку за руку, словно заслоняя ее.
— Извините, я не знал, что это частное владение. Какая красота! — отчетливо произнес Адриан.
— Да, да, — спокойно согласилась Диана, улыбаясь одними светлыми и холодными глазами. Потом приказала что-то по-немецки ребенку и та весело помчалась по тропинке назад к видневшимся за пятнистыми платанами темным жилым строениям.
Адриан приблизился к женщине и обнял ее: она закрыла глаза и стояла неподвижно и выжидательно.
В этом заключался план, составленный заговорщиками в Швейцарии. И Адриан, — девственник, полуаскет, — верно и умело выполнял поручение.
Диана повела его сквозь поредевшие кусты орешника к обрыву, усыпанному почти до самой реки желтой сетью опавших листьев. Там Адриан ее гладил, — как античную статую, — постепенно увлекаясь своею ролью. Она не отвечала на его ласки, но и не отталкивала и Адриан был теперь уверен в успехе всего предприятия. Выразил готовность дождаться в кустах вечера (заночевать у нее) . Нет, сегодня не удобно. В воскресенье она свободна: встретятся в городе, пообедают, выпьют.
— А там увидим, — покровительственно и смущенно. Облобызались. Адриан даже возликовал: все же отсроч
ка! Еще два дня привычной жизни, чистой совести (или почти чистой).
К лекциям, казалось, нет смысла готовиться; и все же трудолюбивый Адриан возился со своими конспектами, приводя их в порядок.
А в воскресенье они ходили по Zm Центрального парка. Адриан кормил еще не совсем выброшенных из рая зверей, Диане это занятие не нравилось; уверяла, что чувствует себя как в концентрационном лагере: культурном; старомодном. Адриан, никогда об этом не думавший, взглянул на нее с под-
78 В. Я Н О В С К И Й
линным уважением. Ели во французском ресторане: Диана отлично разбиралась в винах. Вечером оказались в Харлеме, где бесновались мулаты. Пили беспрерывно: Адриан только вино, а его дама все без разбору, и когда танцевали, она прижималась к нему и шептала вульгарные шуточки на многих языках. В Германии остались заложниками ее двое сынишек (прошлое путаное и даже страшное: не даром доверили надзор за Эльзою!)
Оказывается, ее настоящее имя — Анна; но почему то привилась кличка Диана; (Адриан вдруг сообразил: там, в Комитете, у Женевского озера, ему должны были пожалуй сообщить такую подробность). Многократно выходила замуж: часто только фиктивно, по разным сложным европейским соображениям. Основная ее страсть музыка: война помешала ей стать знаменитым композитором (это Адриан знал). Родилась в Эльзасе, от отца еврея, и в сущности должна была почитаться француженкою, но вся ее фигура и длинные, крепкие, литые ноги с маленькими, стальными коленками и крохотные, твердые груди и узкий, белый живот только подтверждали первое впечатление: Диана, англо-саксонская Диана. Какая разительная способность к мимикрии! — восхищался он. Лицо правильное, крупное, продолговатое с тяжелыми скулами и прямым, идеальным, разрезом глаз; большой рот: сухие, скуповатые, целомудренные губы. Адриан, чуть ли не впервые, — по приказу свыше, — очутившись в объятиях зрелой женщины, чувствовал себя завороженным враждебной и желанною, чужой и знакомою стихией.
Не доезжая до пепельного дома с мезонином, машина свернула с дороги. Ночь, подобие лесной чащи, шорох, скрип, горячая тяжесть сырого, парного неба; близко — река: слепо стучит насос в тумане. И цикады судорожно куют свое эфемерное счастье.
Затемненный дом дремал как ласковый теленок на пригорке; только в угловом окне, наверху, что-то неясно брезжило:
— Это у Эльзы! — (шопот, ночь, голые плечи, предпри-
З А Л О Ж Н И К 79
имчивое тело, Адриану трудно) . — Бедняжка боится спать без ночника.
А в комнате Дианы, на узкой постели без подушек, он быстро и бесвкусно потерял невинность.
«All th is sex bnsiness is h ighly overrated», — подумал с грустью. Занавес едва шевелился; было душно и липко.
Голая, длинная женщина растянулась на спине, отвернув лицо к стенке. Адриан натянул брюки и вышел на ципочках в коридор: мимо уборной — дальше, по лестнице, на второй этаж.
В просторной детской горела синяя лампочка. Смутно виднелись контуры ребенка, разметавшегося в летнем сне: беззвучно вибрировал большой, дорогой вентилятор. Адриан вздохнул и тихо положил, сбившуюся в сторону, подушку на голову девочки — мертвым весом навалился сверху. Что-то дергалось под ним (кажется не долго и не сильно). Над ним и внутри все неясно и спорно. Без усилия упирался в подушку и лениво думал. Бурый свет; в детстве приходилось топить приплод котят или щенков: жалко, а помочь нельзя. Ведь так? «Соображать нужно когда отмеряешь, а потом колебаться зазорно. Вообще, размышлять грех, это сказал Тертуллиан. А у Декарта: когито эрго сум... прошло еще несколько веков, — от ветра полощутся занавески. — И теперь кажется: eoire — ergo m m » , — Адриан улыбнулся своим мыслям. Лицо его потно, спина лоснится от испарины; вентилятор застыл на ровной, тихой ноте, беспрерывно воспроизводя самого себя. Искусственный вихрь, искусственный воздух, искусственный мир. Тяжелые, мужественные ноги едва ступают на коричневый берег.
Адриан благополучно спустился вниз; обнаженная женщина стояла перед высоким и узким зеркалом (как будто самой формой воспроизводившей ее фигуру) . Вообще, в этой комнате все было растянуто вверх, словно дополняя рисунок Эль Греко, висевший высоко на стене. Вероятно у него был странный вид — Диана поглядела на него вопросительно; Адриан хотел что-то сказать, но только криво усмехнулся и по-
80 В. Я Н О В С К И Й
гладил ее белую, гибкую шею у горла. Она глубоко вздохнула и попятилась назад, увлекая его; в полузабытьи что-то такое творил <и вдруг содрогнулся от ее торжествующего, самозабвенного крика. Адриан испуганно зажал ей рот:
— Тише, да что ты, тише. А Диана уже смеялась лукавым, гордым смехом и напе
вала что-то оперное. Уставясь в эти большие, откровенные, невозмутимые, морские глаза, Адриан сказал:
— Я задушил твою воспитанницу, дочь Борманна. Я принадлежу к тайному Союзу Ревнителей.
Он еще многое собирался добавить, но она его прервала: — Нет, это слишком глупо. Ведь это не та Эльза. Знаме
нитая Эльза здесь жила раньше, мы ее отправили к матери в Аргентину, как только узнали о готовящемся покушении.
2
Диана зачем-то поспешно начала одеваться. Адриан сидел на обезображенной постели и курил папиросу: первую после шестимесячного, идеологического поста (к сожалению Lucky Strike — марка Дианы). Внешне совершенно безучастно отвечал на ее вопросы. В' конце концов, роман с нею только средство для выполнения тайной миссии. Предполагалось во всем чистосердечно сознаться и мастерски раздуть это дело. Но теперь получается нелепость: он убил другого ребенка.
Горничная, немка, увезла к барыне пресловутую Эльзу, оставив своего отпрыска (тоже Эльзу) временно здесь с Дианою: может быть даже это все так нарочно подстроили для отвода глаз.
Адриан не виноват: ему дали определенные инструкции, он не должен был их проверять. Никто ему не сообщал о существовании второй Эльзы, План разработали во всех деталях: он сделал свое. И вот теперь цель не достигнута, даже наоборот: деятельность Общества скомпрометирована и Адриан только напрасно разбил свою жизнь. Казнят ли, помилуют, все равно: совесть не даст покоя.
З А Л О Ж Н И К 81
Диана сходила наверх и убедилась, что негритянка, присматривавшая за девочкою по викендам, исчезла, отлучившись вероятно с кавалером в пивную (чего раньше, — при той Эльзе, — не смела делать) . Это обнадежило Диану. По ее мнению надо притаиться и ждать как развернутся события. В ее словах чувствовался большой опыт: бывала уже в темных и сомнительных передрягах!
— Успеешь еще сознаться и завтра и послезавтра и в пятницу. Была бы добрая воля, подумаешь!
Не следует забывать, что впутана будет и она, его любовница. С этим тоже не мешает считаться. Диана здесь проживает по vislitor's visa. Со времени отъезда той Эльзы, негритянка зачастила в соседние тавер(ны, а ведь она ответственна за ребенка по праздникам: пускай черную допрашивают, спешить некуда. Мать убитой девочки далеко, в Патагонии, у нее своя, мрачная немецкая биография, много забот: вряд ли станет тормошить полицию.
Адриан молча потушил очередную папиросу и вышел в парк. В двойной темноте пробуксовал машину и выехал ва дорогу. Горячий, парной воздух обволакивал и небо и тело — не видно звезд, не видно реки; только от деревьев исходил острый, кислотный запах, словно из них заживо дистилирова-ли уксус. Сырой асфальт лоснился под фонарями: тени стволов ложились на землю, точно вены на смуглом лбу. В зеркало видно было как его нагоняет тяжелая, дорогая машина (Кадиляк или Крайслер) с потушенными огнями: подходит совсем близко, присосался, вот выпадает из отраженного поля, — отваливается, как пиявка, насосавшаяся кровью, — очевидно обходит! Шумит искусственный ветер в окно, жужжат шины. Никого, ничего: уж была ли сзади машина? Кто- то подталкивает Адриана свернуть слегка налево — можно, там никого нет! Проходит несколько напряженных секунд и вот в боковое зеркальце высовывается, тускло поблескивающая, покрытая пеной, злая морда, обходящего его Крайслера. Автомобиль грузно и мощно вырывается вперед, переходит на правый рукав и сразу сбавляет газ : катится тут же у носа
82 В. Я Н О В С К И Й
Студебейкера. Адриан пробует его стряхнуть, но и там прибавляют ход. Может это баба, новичек, самоубийца, пьяница, святой, — перебирает Адриан: — мало ли кого встречаешь ночью на большой дороге. «Да я то сам, — вспоминает вдруг и сокрушенно качает коротко остриженною Светло-серой головой: — Кто я?» Он жмурит глаза, точно стараясь что-то' разобрать в кромешной темноте. И это знакомое усилие ему напоминает... детство, солнце, пляж, остров, где он проводил каникулы. В то памятное лето ему минуло 17 лет: он так же яростно и беспомощно хмурил лоб, тщась понять — «Кто я? Откуда это взялось? Почему так случилось?»
Остров его молодости представлялся наглядным школьным пособием: многие географические разделы были представлены там. Проливы разной величины, каналы, протоки, запруды, мысы, косы, мели; причем, все жило, менялось, пухло и спадало, в зависимости от времени года, числа месяца, часа прилива. А со стороны лоснящегося, несокрушимого океана только дюны, дикая печаль, ровная, нарастающая песня и девятый вал — перегоняя самого себя, цеплялся за прибрежное дно, опрокидывался и перекатывался гневным гребнем, обнажая собственные внутренности. Адриан и не отстающая от него подруга, Синтия, отважно ныряли под стенку прибойной волны. Но вылезать приходилось уже вверх тормашками и не по свободному выбору. А у заливов и бухт было тихо и пристойно; -с сухим треском осыпалась галька, похожая на слоновую кость. Западный край весь покрыт огромными валунами; скалы, похожие на складные части соборов, торчали из воды. И если нырнуть на дно и плыть к берегу с открытыми глазами, то обнаруживался кораловый мир такого чудесного освещения, что дышать становилось почти совершенно излишним (в этом то заключалась опасность для сердца).
Ночью над заливом, — в предназначенные числа каждого месяца, — стояла полная луна. И этот кладбищенски-бессмертный пейзаж казался извечно знакомым; Адриану всегда чудилось: вот именно так было когда-то еще до зарождения чудесного дня. Этот восковой свет над синей и темной гладью пугал, но в то же время являлся частью родного (хотя и не-
З А Л О Ж Н И К 83
понятного). Волны мягко и настойчиво обсасывали намытую полосу прибоя; пепельно-голубое небо с таинственным млечным путем — уводило почти до полярной звезды. Медная аллея отраженной луны (не дай Бог туда ступить); черные тени, подрагивающих на привязи лодок. У горожан представление, что луна только отражение солнца. Но подростки очень рано догадались, что по настоящему луна отражение земли, ее массы, порыва, судьбы. Солнце может обойтись без земли; а земля и ее спутник связаны нерасторжимыми узами: существуют только друг для друга... Вода излучает дымно-голубой, сухой точно пыль, свет и как не понять: наша планета тоже небесное тело — сияет в пространстве наряду с другими землями.
В полнолунье, ночью, они часто плавали в заливе; но иногда, словно подстрекаемые страшным и веселым богом, Адриан и Синтия купались в океане: совершенно голые, под раскаты пушечного прибоя (в двух шагах не слышно голоса) подбегали, цепко держась за руки. Но первая шальная волна их разделяла и вот уже барахтаются на собственный страх и риск, зорко оглядываясь: при отливе высосет, как котят! (Так засыпают порознь, лежащие рядом любовники. Сон и океан и быть может смерть надо перешагнуть в одиночку).
В тринадцать лет для Адриана не было 'большего наслаждения, чем плыть по зеленой, гибкой и густой (точно выгнутой в другой мир) поверхности. Растворяешься и одновременно отстаиваешь себя (в самом главном). От себя... и под себя. Сплошная, вязкая среда соединяет тебя с другим бытием — первозданным. Рыбы, водоросли, крабы, дельфины, акулы, киты и человек. Неслиянны и нераздельны.
Вытерев голову и руки, Адриан сразу тянется к пачке Кэ-мел, но спичка, жалко чиркнув, погасает (кругом рёв, веселый, буйный, деловой и пьяный, а сердце почти так же беснуется). Он припадает жесткой головою к худенькому тельцу Синтии под ее распахнутым, теплым халатом. Спичка вспыхивает и Адриан жмурится, все же успевая заметить непривычное женское тело: такое несуразное и беззащитное по сравнению с его, мужским! Она прижимает его голову под хала-
84 В. Я Н О В С К И Й
том и хозяйственно укрывает от ветра, пока он раскуривает папиросу, потом зажигает вторую: для нее. Синтия шумно, счастливо и неудовлетворенно затягивается. Она моложе, но взрослее его.
Солнечным полднем они бредут по длинной, узкой, песчаной косе, образуемой цепью заливов, бухт и — океаном. Синева, желтизна, плотный отраженный свет, сверкание ряби, многообразный в своих повторениях шум прибоя и отчетливый шелест осыпающейся гальки. Жалобный крик чаек: их следы на песке похожи на арабские письмена, зафиксированные на фотографических негативах. Следы ступней Адриана и Синтии: рядом — похожи и различны! Судя по отпечаткам, эта прогулка моглд совершаться 15 тысяч лет тому назад. Ставишь ногу и мокрый песок кругом нее начинает бл|еднеть — словно кожа, если отжать кровь. Жалкие кусты тёрна тянутся вдоль хребта косы, кривые, неуклюжие, но живые — на пороге минерального царства. Раковины, щиты крабов, ампутированные клещи, внутренности рыб, жирные травы, бурые, медные, рыжие отбросы. Слепни и оводы в этом диком месте неотвязчивы; аппетитно пахнет соленая гниль.
Они должны пройти до конца мыса. Почему, неизвестно: об этом не говорят. Вообще, все что делаешь в компании с Адрианом превращается в искус, подвиг, труд и обязанность. Синтия со вздохом это принимала и не отставала; хотя от ее былой болезни ног не осталось кажется следа, но все же трудно и утомительно — шагать по усеянному голышами берегу. Вдруг, за четверть мили до цели, Адриан поворачивает назад; ухмыляясь, Синтия следует за ним. Она догадывается, что поднятый на дыбы плавник у самого выступа, Адриан принял за рыболова, а идти туда, где уже расположился обыватель ему не интересно. О как она его знала тогда и потому любила. Возвращаются назад и это продолжается довольно долго, ибо следы их ног становятся все (больше и глубже. Вот уже Адриану 17 лет. В то л>ето он чуть не утонул!. Как всякий хороший, отважный пловец, он часто выбивался из сил, что не мешало ему, однако, довольно бойко возвращаться к берегу. Но на этот раз, с первого же мгновения,
З А Л О Ж Н И К 85
Адриан сообразил: что-то новое, другое, серьезное происходит. Словно он тогда умер и воскрес для второй жизни. А началось незаметно, совсем случайно, (так всегда) .
Длинная коса, знакомая с младенчества, в одном месте почти соприкасалась с мысом на противоположном берегу, образуя узкое, короткое горло через которое вливался и выливался океан, руководясь своим настроением, ветром, погодою и законами притяжения. Так что огромные массы воды периодически устремлялись сквозь тесный пролив в сеть бухт (или назад) и поток получался соответствующей силы. Только в час равновесия между духами прилива и отлива наступало некоторое успокоение. Однако, даже в тихие минуты, Адриан, всякий раз, нырнув туда испытывал некий мистический страх: глубокая, всегда холодная, неестественно спресованная, густая, какая-то злостно-озабоченная, разнузданная стихия. Обычного удовольствия от купания Адриан там никогда не испытывал. Нега отдачи, растворения в новом, чужом, вязком протяжении, и в то же время — «это я, я здесь! и собираюсь таковым остаться»... Этого он не ощущал, проплывая заветные сто метров. Зато присутствовало другое: азарт, риск настоящей игры. А мрачная, плотная, непроницаемая, кривая гладь казалась магическим зеркалом, призмою в потустороннее. (Кто он? Что там?)
На Вашингтонском мосту, прочно повисшем между тремя безднами, Адриан вдруг заметил, что он один: Крайслер спереди — исчез. Только навстречу сновали редкие машины. Внизу, едва выгребая, шел на перерез потоку крохотный паром, пепельно-серый, словно набитый туманом. Домой к себе на Морнингсайд, Адриан вернулся уже на рассвете (незнакомая, голенастая птица бродила против его крыльца по каменной ограде парка) . Тревожно спал: без вкуса и смака. Ему снилось: ворочается на постели и все старается заснуть (но заснуть совершенно немыслимо, потому что он спит). Разбудил телефон. Cynthia, первая любовь, вечная невеста — вернулась из Вирджинии, где проводила летний отпуск.
У него очень загруженный день. Лекции начинаются ка-
86 В. Я Н О В С К И Й
жется через неделю, а вся административная работа еще впереди: запустил и надо обязательно поспеть. Условились встретиться к обеду в китайском ресторане.
Бреясь, Адриан с мучительным любопытством рассматривал свое круглое, загорелое лицо, крепкую голову на сильной, молодой шее (все так было уже и раньше, только он не замечал?) . Знакомый, светлый, вежливый и мужественный взгляд (разве что веки слегка покраснели). Такой же как вчера, как в прошлом году. «Неужели действительно уже свершилось»... Сердце шибко и отчетливо метнулось. Одинаково ясно предстали судорожные рывки v сонной девочки и острый, кислый, животный запах Дианы; чувство тошноты и удачной любви уживались совсем рядом: не разбавляясь и не мешая друг другу.
Тут следует указать на одно явление, определившееся пожалуй с этого дня, а позднее только усиливавшееся... Адриан как бы сразу заподозрил (только постепенно убеждаясь в этом) что он совсем не испытывает особых укоров совести. Было жалко ребенка — как щенка, рыбы, цыпленка, которых в деревне ему приходилось убивать.
Никакого страстного желания искупить вину он в себе не замечал. Коротко говоря, несмотря на усталость после бурно проведенной ночи, Адриан уже сразу в то утро почувствовал, что, собственно — ничего решительно нового не случилось! И это его потрясло: не самое убийство, а отсутствие всякого сколько-нибудь бесспорного раскаяния.
Такие мысли волновали его во время заседания благонравного педагогического совета. Вместо привычного, набившего оскомину, классического курса арктической океанографии, Адриан в этом году предложил читать на давно интересовавшую его и несколько отвлеченную тему под общим названием «Метафизика неведомой земли». Конспект его лекций, после долгих пререканий, был все-таки утвержден; теперь спорили о заглавии: пришлось изменить на более скромное — Ter ra Incognita.
Наскоро сверив и продиктовав секретарше расписание
З А Л О Ж Н И К 87
лекций, Адриан сбежал, не дожидаясь старинного лифта, вниз по знакомой лестнице. Опять посвежело: пар вместе с гарью отступил вверх, открывая просветы синего неба. Осенние, мгновениями благоухающие краски, теплое солнце, блеск и резиновые тени, задушевный шелест пламенеющих листьев.
Было еще рано в ресторан; Адриан прошел вниз с Риверсайд-Драйв к самому Гудзону. Сел на скамью лицом к широкой, плоской (с подпалинами) реке — а там, дальше, ободранный берег фабричного Нью-Джерси.
Рыжий тип, с испитым, веснущатым личиком, в майке, похожей на татуировку, стоял на той стороне парапета — у самой воды. Ветер шевелил его бурые волосы. Адриан отвернулся от этого неудачного любителя рыбной ловли и алкоголя: ему хотелось одиночества — привести в порядок обрывки мыслей, ощущений. В горах путник одинок и вспоминает человека с грустью и нежностью; в большом портовом городе люди наступают друг другу на язвы. Адриан жмурится и видит перед собою цепь итальянских Альп. Но пахнет теплой солью и смолою.
Вдруг Майка что-то угрожающе крикнула и неловко, боком, свалилась в воду. Его сразу понесло, завертело в стремительном рычаге реки, распираемой морским приливом; он очевидно звал на помощь, но криво отверстый рот захлестывало волною и был он жалок, смешон и понятен. Адриан встал и тихо побрел прочь; юноши-велосипедисты готовились спасать тонувшего (задача явно им не по силам). Адриан это знает; и воду, и волну, и солнечную рябь...
3
В то памятное лето Адриан приехал на остров, только что закончив свой подготовительный год в Харварде; в первый же день пробрался к «горлу», словно к давно назначенному месту свидания. Было очевидно, что уже начался отлив, но течение еще казалось незначительным и опасности не представляло. Адриану захотелось окунуться: впервые за год, у этой крайней точки, где пересекаются многие силовые линии.
88 В. Я Н О В С К И Й
Отнюдь не переплывать на другую сторону! — подумал он внятно: — только нырнуть, освежиться. (Так людей даже с чистой совестью ждет иногда жестокая расплата). Он прыгнул вниз, всплыл, ударил раза два, — erawl, — фыркая от привычного и неизъяснимого блаженства; повернув назад, снова простучал винтом. И взглянул вперед: его сразу поразило, что берег так непропорционально далек! Судорожными рывками он поплыл уже неровно дыша. Но берег отнюдь не приближался. «Хорошо, — подчеркнуто весело подумал Адриан: — Меня относит отсюда, значит прибивает к противоположной стороне». И повернув на 180° он, щадя силы, потянулся брассом к другому берегу пролива. Это была роковая ошибка: тот берег тоже не приближался. Его выносило в сторону, в океан! Стремительно, разгульно и злобно, — с подвизгиванием и захлебыванием, — хлопали мелкие и частые, мешающие друг другу, собранные в кулак, волны. А со дна холодный поток: только теперь Адриан ощутил всю мощь высасывающего течения. Бороться бесполезно: только скорее иссякнешь.
— Я совершил ошибку, — сказал Адриан и внутренне похолодел: — Очень большую ошибку.
Он испугался и сразу coглacилtя |на все последствия), хотя продолжал делать все требуемое, чтобы держаться на поверхности — но стиль, куда девался его нарядный почерк испытанного пловца! Метался как щенок, приподымая голову над хлесткою волной, жмурясь, стараясь что-то найти в бескрайней, залитой расплавленным, сухим блеском, звенящей пучине; рябь слепила, резала глаза. Это его барахтание и выглядывание было до того унизительно, что ему стало жалко себя до слез. И вдруг увидел — черную точку: метрах в 400, у самого рта пролива, торчала из воды балка, уцелевшая еще со времени prohibit ion (там причаливали контрабандисты). «Туда, туда», — завопило» естество и Адриан отдался потоку, время от времени только всплескивая руками, подравниваясь по линии этой сваи, зная, что там последняя надежда на спасение и если не удастся зацепиться — то все пропало!
З А Л О Ж Н И К 89
«Твой, твой, Христос, твой», — раз сто и вслух успел он прохрипеть вполне искренно. Вот, совсем близко, — как быстро! — два три удара: всем и изо всего, наперерез... Его стукнуло грудью, головою об сваи: оказалось их целых четыре: старые, окаменевшие, покрытые мертвыми раковинами, гнилью и ядовито-зеленою плесенью. Адриан цепко обнимает эти скользкие и занозистые столбы (волна прибивает и заносит). «Твой, твой, Христос», — хрипло, пронзительно.
Сверху столбов торчало патластое гнездо, судя по строению, морского орла (o sp rey ) : громадное, грубое, аляповатое сооружение, корзинка, сплетенная шизофреником или неандертальским собеседником. Но взлетели оттуда почему-то кулички. «Твой, твой Христос», — из горла, из груди, из ноздрей.
Адриан отлично сознавал свое состояние в ту минуту, когда, обдирая кожу, уцепился за сваи... Где душа его, разум, дух? Они почти уже эвакуировали тело, держась где-то на задворках, на чердаке, на карнизе — одной ногою уже покинули неуютный кров, готовые уйти навсегда от Адриана обреченного. А борьбу, всю тяжесть и страх и агонию, — и смерть и воскресение, — все это доставалось на долю слепого, барахтающегося тела Адриана, его спинного мозга (обрекая его таким образом на произвол судьбы вместе с крысами, кошками, слонами, крабами и всем другим животным миром). Дух Адриана не мог умереть: он собирался дать стречка в другие сферы, попросту скрыться. Умрет только тварное в нем и в этом его гибель напоминает гибель любого скота, ибо дух, отличающий их, в ней участия не принимает и соскакивает во время с конвеера, движущегося в природе днем и ночью, на земле, в воде, под землею и в небесах.
«Твой, твой Христос», — повторил еще несколько раз, но уже про себя. Сожитель, скрывшийся на карнизе, робко возвращался в свои владения и распаковывал чемоданы. Мысль прояснилась и заработала в привычном ритме: теперь кажется спасен! Держусь и буду держаться! Страх больше не мешал и уму и ловкости и смекалке. Три сваи не обнимешь (че-
90 В. Я Н О В С К И Й
твертая несколько поодаль); просунуть ногу нельзя. Не за что ухватиться. А волна бьет, поднимает, прижимает. Дыхание все еще с визгом, и радость первоначальная: спасение, кажется, возможно!
«Однако, держаться долго в таком положении трудно». (— Осилю ли? — снова пароксизм страха). Сваи обдирали руки,, коленки; волною ударяло, пришибало. Море перемещается, словно бесконечно движущаяся спираль; кругом вой, визг, плеск... и упругая, прекрасная, отливающая синева (а зыбь до боли режет глаза). Ветер, волна и свет — одно целое, полное, неразрывное. Чайки жалобно и жадно вскрикивают; над ними голубое небо с мраморными жилками. Пусто: нет, нет человека. И никогда не было.
Сваи вбиты тесно и просунуть ногу не удается, да и опасно: зажмет. Адриан исцарапан, лицо в кровоподтеках, на груди ссадины, ломит голову, темя. Ему видно: на берегу аку-ратно сложены брюки, а в туфле, — он знает, — пачка папирос и спички. Ветер, расплавленный блеск, волна и рябь. Чайки и кулики обеспокоенно кружат: боятся за себя и поэтому желают ему добра — поскорее убраться. Ослепительный залив и на плоскостях острых волн: рябь — еще резче, еще нестерпимые для глаза. Что такое синева? Вот там сине и там и там и все не похоже и все по-разному. /Роща локустов оказывается тоже голубого цвета. Воистину, красота! Вот это ново и серьезно, вот это он понял: смерть не исключается красотою и поэтому красота не может быть Богом и добром. С берега покажется: прекрасно... и залюбуешься. Но Адриан в самом центре и его правда настоящая: проклятое место, отмеченное с первого дня творения, непостижимо особенное. Все ужасно как во сне и нельзя воспрянуть, проснуться!
Пройдут недели прежде чем кто-нибудь забредет сюда. Одна надежда — Синтия. (Но когда еще спохватится). Там, далеко яхточки, моторные лодки: Адриан закрыт от них. «Help, help, help!» — в первый и последний раз в жизни взывает Адриан: неумело, горько, надсадно. Но постепенно налаживает подачу (как в теннис): ему легче от крика — все
З А Л О Ж Н И К 91
же деятельность, трата энергии. В десяти шагах его стона вероятно не слышно. Ветер, визг, блеск, плеск ослепительной волны, ядовитая, беспредельная рябь. Вдалеке чудится маяк (или это тающий в дымке дредноут) . Глас вопиющего в океане. Вот это действительно страшно. Пустыня — детский сад по сравнению с этим ужасом (каждая волна — кобра) . Что небо, что море, что солнце — им так же до меня, как до кулика или краба. Дух не умирает, он эвакуируется. А тварь повсюду обречена на то же. К человеку доносится крик о помощи: он только не отвечает на него. А природа попросту его не слышит и это непоправимо. Ибо Адриан уже вопит во всю мочь — громче нельзя. Его трясет от холода (и солнце в темя и жар) . Снова пароксизм страха: как долго удержится? Испуг обессиливает. Адриан никогда не проявлял черт трусости. Ему случалось мужественно идти навстречу опасности. Знал: если кто-нибудь оскорбит Синтию, он ринется слепо против банды вооруженных хулиганов. Но то активная смерть! — понимает вдруг Адриан: — Творческая. Та же и совсем другая молекула: изотоп. Здесь сиди тихо пока тебя не слопают. «Есть разные смерти! — параллельно к хэлп, хэлп и отвратительному ознобу учится Адриан: — Одна активна. К другой душа не подготовлена и эвакуируется. Смерть тоже работа и требует вдохновения».
Холодно — дрожь выворачивает наизнанку. Адриан подтягивается на мускулах вверх: хорошо, тепло... Но вот обдает волною и опять зуб на зуб не попадает (да и руки йемеют). Как долго ему придется здесь отсиживаться? Станет ли сил? Конечно Синтия хватится его, но когда? Приехала ее кузина из Вирджинии и они конечно увлечены сплетнями: бла, бла, бла. Да, он повис здесь один и борется за свой хрип, как омар, спрут, лось или кролик. При том же освещении и с теми же чувствами. И разум не в состоянии его удовлетворить теперь. Чем, чем утешить себя? Иллиада, Шекспир, Магеллан, Линкольн? Какая чушь, разве это ему действительно нужно. Поэзия, искусство, наука, религия, все это ни к чему, если не в состоянии помочь сейчас. Все это хорошо и ценно, но в
92 В. Я Н О В С К И Й
агонии не помогает. Ничто зримое не в состоянии его вознаградить за такую подлую смерть. Да, Христос его спас: Твой, Твой — из нутра, из кишек. Но что это значит? принадлежу Христу? Изменить отныне жизнь. Но как? В какую сторону? Есть драгоценный камень, хризолит, но что с ним делать, куда сунуть? Перестать курить, лгать, ругаться? Сделаться священником, как дядя, жевавший резинку, когда соборовал больных... Как можно измениться, стать более угодным Христу? Да, Адриан врёт и однажды целовал Дотти, а Синтия ревновала. Адриан крал: Брус, Гай и Стюарт выезжали ночью к ресторанам и выкачивали бензин из чужих машин. Он больше в этом не будет принимать участия. Неужели это удовлетворит Христа? Немного добрее, честнее, порядочнее — это все что в его силах. Странно, когда Адриан кричал: «Твой, Твой Христос» — он как будто знал смысл этого, а теперь потерял. Больше даже не удается молиться, хотя пробует. Смертельный ужас не мешал, а холод, лихорадка, головная боль, ссадины, соль, запах, блеск не позволяют сосредоточиться. Агония не препятствует общению с Богом, а отсутствие комфорта является препоною. «Хэлп, хэлп», — от смешного, беспомощного, с натугою, вопля ему становится жалко себя. В памяти, неожиданно, всплывает тихая комната со свеже вымытым полом в Швейцарии, где они заночевали раз с матерью (по дороге к отцу в Турцию). Было уютно и прохладно, поражало только обилие мух: по европейскому обычаю их морили клейкими бумажками — ленты свисали с по толка, сплошь усеянные несчастными... Одни уже неподвижные, успокоенные, другие еще сонно шевелятся, некоторые трепетно машут крыльями; а вот одна, недавно попалась или покрепче, жужжит неистово, отчаянно бьется, поднимает такой гам, что трудно заснуть. Подумаешь, трагедия, светопредставление, конец вселенной. Адриан только теперь понял... (Паузы становились все длиннее и гармоничнее, наконец муха совсем смолкла в центре мироздания). «Help, herp», — хрипло, безалаберно закричал вдруг Адриан: нет, он совсем не устал.
З А Л О Ж Н И К 93
Что это, лодка? Рыбак, стоя гребет? Адриан машет рукою, зовет. Нет, это шесты для рыболовных снастей. «Я не могу больше держаться», — шепчет Адриан и знает, что это ложь. Самолет гудит в небе: почти над самой головою. Адриан машет, кричит. Пароксизмы холода, как и страха, приходят и так же необъяснимо исчезают. Который час? Кулички расстроено шныряют. Адриан как заноза в этом заливе и мешает естественному круговороту. На песочке аккуратно сложена одежда: в туфле папиросы. На противоположном берегу из лозняка выскочил старый кролик точно с повязанною щекою и поглядев в сторону Адриана неодобрительно покачал головою, замер, потом скакнул в кусты. «Хэлп, хэлп, хэлп! — со злостью, отчаянием, детским гневом: — Не могу больше. А что если взобраться, скинуть гнездо и усесться на сваях. Тогда легко и целую ночь продержаться. Буду заметен издалека яхточкам». Кулички обеспокоенно снуют, жалко их.
Опять жужжит самолет, маленький, турист: совершает приятную прогулку. Не взберешься: не за что уцепиться и так ободрал кожу. Горестно кружат кулики, ничего хорошего от меня не ждут; для них это вопрос жизни. Готовы помочь мне спастись: только бы я убрался поскорее. А в чайках есть нечто мерзкое. Как они дерутся, глотают сверкающую рыбу. Адриан приютил однажды чайку с перебитым крылом; к концу лета, перед отъездом, отнес ее на отмель: весь кагал набросился на инвалида и заклевал.
А вдруг Адриан внушит себе, что он больше не в состоянии держаться? Тогда он сорвется, по глупости. Адриан всего боится теперь: не доверяет собственной воле, душе. «Неужели я такой трус»? — беспомощно сутулится. (Он помнит случай, когда один выступил против банды подростков, вооруженных ножами и самодельными пистолетами. А за идею, за веру или жену, разве он не пойдет на подвиг без колебания? И душа не предала бы тело, кажется) . «Да, две смерти, две смерти, — убеждает Адриан соглядатая. — А между? тем...»
Сколько это продолжалось? Три, четыре часа. Отупеешь*
94 В. Я Н О В С К И Й
Какой соблазн: пуститься к берегу (только разжать руки) — вот он под самым носом! Но Адриан чувствовал, — кожею и нутром, — притаившуюся кругом пучину: холодную, сверкающую (темную внизу) , чужую и прекрасную, вне добра и зла (поглотит, не заметив). «Хэлп, хэлп». Думал, что знает бухту и пролив; теперь понимает: это место отличается чем-то от всего остального мира — не найти второго такого.
Время от времени, Адриан отрывает ядовито зеленый мох с балки и бросает в воду: сперва стремительно уносило в океан... Была бурная минута: всплеска, смерча, столкновения нескольких девятых валов (сваи раскачивало, мотало, колотило) . После этого, брошенный мох медленно кружил почти на одном месте: почти. Подлая Синтия. Баба если увлечется чем-нибудь то забудет все остальное.
Хлоп, хлоп, — вал за валом, — брызги, рябь, холод, скрипят столбы. Добраться до гнезда: присесть. Кулики, мне нет дела до вас, как и вам до меня. Мы связаны одной судьбою, пожалеем друг друга.
И вдруг Адриан заметил: зелень определенно относит в сторону залива... Начался прилив и мох довольно быстро скользит к берегу. Неожиданно для себя, без колебания (так можно и попасться), Адриан разжал онемевшие руки: отпустил родное, жестокое, земное, почти окаменевшее дерево и вот — плывет! Вернее, держится на поверхности, храня силы (хотя усталости не чувствует), предоставляя течению нести себя — только легко, легко подгребая (без стиля). Оглянулся: да, переместился метров на пять. Тогда только по-настоящему (но не кроулем) поплыл... Встречались полосы стужи и жара, струи тьмы и света, дуновение страха и веры. Как это все значительно, случайно и предопределено! Море, его мышцы, душа, прошлое и будущее — все разное и сцеплено, как бусинки нанизаны рядом. Вот еще только пятьдесят метров... Адриан мощно ныряет: чуть мерещится восковое дно. Кроулем: ноги винтом, вдох под правое плечо — руби наотмашь (как освобожденный гарнизон крепости, после снятия осады). Можно уже достать дно. Кувыркнулся, фыркнул, не веря оче-
З А Л О Ж Н И К 95
видности: два человека — один остался на срубе, другой вернулся. Ступил на берег: ноги несут, словно ничего не случилось. Какая потеха. Шагает хозяином по твердой земле. Вытер голову, руки, жадно закурил; акуратно собрал вещи и бредет назад. В двухстах шагах — навстречу Синтия и кузина. Она совсем не думала, что^Адриан пошел к Narrow Neck.
—• А моих следов ты не заметила? — полюбопытствовал Адриан, пристально ее рассматривая. У обоих светлые глаза,, но каких разных отливов! Ее: с золотистым ореолом (напоминает раскраску льва или песка пустынного пляжа) .
— Нет, я как-то не думала об этом, — виновато созналась Синтия, обозревая беспрерывную цепь отпечатков его ступней на мокром песке. — Вот Эллен, собирается в Канаду, добровольцем в армию.
— Я чуть не утонул, кратко сообщил Адриан и усмехнулся: — Believe it o r not.
Вечер предвиделся дымно-голубой; море кротко прижималось к суше. Со стороны залива отвесный берег совершенно обнажился — так далеко отошла вода; валуны, скалы и утесы, похожие на испорченные мавзолеи, ровной грядою отступали к маяку. И солнце уходя за мыс судорожно выжимало последние фантастические соки.
«Все главное просто, — говорил Адриан, оставшись один с подругою: — Трудно понять или объяснить, потому что нечего тут понимать или объяснять: оно все тут плоское, как доска на ладони. Забавно, но вот уже шесть часов, ка^ одна моя форма мертва и разлагается».
4
Это приключение имело повидимому много отдаленных и неожиданных последствий в жизни Адриана, связь между коими лишь постепенно, с течением времени обнаруживалась... Случилось даже так, что Адриан на целых восемь месяцев вдруг сделался вегетарьянцем. Само собою, без теоретических обоснований: словно горячие пальцы сдавливали глотку всякий раз когда подавали на тарелке кусок мяса. В нем явно
96 В. Я Н О В С К И Й
укоренилось чувство, что его смерть и смерть многих других существ почти тождественны. И от этого Адриан уже не мог отделаться. Значит, либо всех (и себе подобных) можно уничтожать либо никого! Так получалось. Синтия с ним была вполне согласна, хотя продолжала дома уплетать стэйки.
Часто в жизни один узел является причиною образования нескольких других узлов по соседству и только распутав первый можно разделаться и со всеми остальными. Различные наблюдения и впечатления этого лета окрасились вдруг в один тон и все как будто вели в том же направлении. Так что опыт Адриана, — агонии всей твари, — упрямо расширялся и обогащался. И в то же время, по отношению к другим влияниям, душа его заметно очерствела и закрылась. Получается, что глубокий, внутренний опыт, наделяя человека известными дарами, другие сушит в нем и выхолащивает.
Тогда с Адрианом произошло то, что Синтия, впоследствии, не без гордости, называла — припадком! Выйдя к заливу со стороны валунов, он на мгновение узрел вселенную, залитую грязно-кирпичною, буро-коричневою краскою — как на старинном дагерротипе. Все остальное выглядело по-обычному: и скалы и море и солнце и люди, лежащие на саркофагах или застывшие по пояс в воде. Только свет, субстанция света изменились. И этого достаточно, чтобы весь мир предстал в ином виде. Отвратительно и непонятно. Если серебристо-восковой залив при мерцании полной луны (черные тени лодок), молчаливый и бдительный, напоминал об отдаленном прошлом планеты, то этот рыже-бурый цвет, ровно заливший вселенную, говорил о ее будущем — пост-атомный остров, Патмос, эсхатология, поглотившая Гога с Магогом. Купальщики лежали на скалах, похожие на мумии; и сам Адриан вдруг почувствовал себя парализованным, прочно слившимся, соединенным через эту клейкую коричневую массу со всей окружающей, однородной, бездушною средою. О'н и другие существа, и волны и солнце и ветер и небо и небесные тела, скреплены, нерасторжимы.. И это ужасно, порочно и соблазнительно. Что за разница между камнем и песком? А между
З А Л О Ж Н И К 97
тем на камне рекомендуется строить, а на песке не годится. Камень превратится в пыль, как этот песок был утесом или раковиною.
Адриан любит камень; у моря, океана, реки, озер. И в горах: он много нежности отдал граниту. Знает сколько сил, тепла, света, вибрации поглощает утес (и возвращает) . Он живой под человеком. Бесчувственный камень — чушь! Этот коричневый зверь движется теперь под ним, дышит ноздрями, порами, звучит, греет. Горячий, целеустремленный (как метко попавшая стрела), непоколебимо-страстный, соединяющий в себе и лед и лаву.
Адриан припал ничком к камню, обнимает, гладит, восторженно целует ноздреватую поверхность, отдаваясь этой гордой, отталкивающей, вдохновенной, тяжкой массе. Минута исступления... Адриан спускается в море: да рыбы, крабы, моллюски, киты. Ему грустно и больно и страшно. Воспоминаются прошлые обиды, поднимают голову уродливые образы, требуют признания, даже ласки. Когда-то в детстве, гуляя с еще хромавшей, больною Синтией, они наткнулись на чету совокуплявшихся змей. Пустынная коса, заросли камыша, тальника; на склоне дюны: гад, активный, все сучит, увивается, трется, холодный и пламенный, словно камень... потом отвалился и уполз. Самка осталась так же лежать, неподвижная, безучастная: склонившись, Адриан обнаружил, что она мертва и давно уже мертва — местами засохла.
— Шлюха! — с перекошенным от злости лицом вопит двенадцатилетний Адриан и остервенело топчет ногами трупик змеи. Синтия испуганно и виновато плачет.
Что камень, что гад... все складывается в мозаику. Адриан плещется в море. Неведомый, бурый мир обступил его и угрожает. Так в детской сказке, открываешь яркое яичко, а внутри еще одно, и еще, и еще (и каждый раз думаешь ,с облегчением: уже, последнее и там должно быть заветный ключик).
Грязно коричневый цв,ет на этот раз продержался всего несколько минут; но нечто подобное начало повторяться: в
98 В. Я Н О В С К И Й
пору сильного волнения, раздражения, гнева или хандры. Все остальное закреплено попрежцему: только окраска поползла. И этого хватало: вселенная упразднялась — словно выпускала свою сукровицу. И Адриану чудилось: сходит с ума. И совсем страшно, когда это снится: он выходит будто бы к заливу — и все буро-коричневое, сверху, снизу, по бокам, внутри. Существа лежат голые на камнях саркофагах, неподвижно дожидаясь знака между двумя зонами... Адриан кричит тупым, тварным, жалким голосом и просыпается от этого ничтожного, обреченного звука.
— Что с тобою? — спросит на утро Синтия: — Опять, да? — и беспомощно, страдальчески потрет рукою свой прямой, чистый, красивый лоб.
Так уже повелось, что Адриан всегда опаздывал на свидание к Синтии. Она его ждала в китайском ресторане: как изменилась, возмужала, без него преобразилась за одно лето в настоящую женщину! Только красивое прозрачное лицо с маленьким подбородком сохраняло еще черты ребячливости. Но глаза смотрели серьезно, светлые, солнечно песчаные, с лукавой искрой — открытые для услуги или шутки.
— Как ты изменился! — первые слова Синтии. Адриан, по привычке, хотел было ее поцеловать в щеку,
но она уклонилась: — Я должна тебе многое рассказать. Он знал дюжину фраз на нескольких азиатских диалектах
и поэтому им приносили настоящие пекинские блюда, а не те, что держат для дикарей, заказывающих по английскому меню.
Ели нежную свинину с жирными корешками, похожими на устриц. Синтия, условная красавица, — болезненно следившая за фигурою и весом, — на этот раз уплетала, даже рис. Вообще, в ней сказывались новые черты, зрелы;е, определенные, активные. А лицо такое же светлое и доверчивое.
Решающим событием в жизни Синтии надо считать, пожалуй, ее болезнь. Ребенком, она провела несколько лет полупарализованная в постели или на стуле. Благодаря усилиям
З А Л О Ж Н И К 99
и тратам богатых родителей (ее мать, бывшая цирковая наездница, очень удачно вышла вторично замуж) , а главное из-за волевого, постоянного, собственного напряжения (Синтия по 18 часов в день занималась гимнастикой), девушка нормально выросла и развилась в красивую, несколько бледную, лирически взволнованную женщину. Недуг внешне не оставил никаких следов. Наоборот: атлетически вытрениро-ванное, умное тело. Она искусно плавала, ныряла в стиле Олимпиад и считалась Первой в своем южном колледже по верховой езде и баскет-боллу. Но все же внутренние рубцы сохранились в памяти или душе. Эти годы болезни и безде-лия (только искусственные движения!), породили в йей стре-млене к любого рода активности и суете, приучили к постоянному и часто бесцельному стремительному порыву. Она выросла в набожно-епископальной среде, но почему-то в связи с недомоганием потеряла всякую религиозную прикосновенность. Атеизм, впрочем, совсем не воинственный: Синтия никогда никого не пыталась переубедить, спасти, вразумить (и меньше всего Адриана, связанного многими поколениями с пуританскими героями). Так что эту сторону ее характера даже трудно было заметить, в особенности, если принять во внимание ее врожденную порядочность, щепетильную честность и унаследованную привычку к обязательной, организованной благотворительности.
Адриан ее знал девочкой — в кресле-самокатке. Их детские отношения теперь воспринимались ими как нечто идеальное и ценное. Отец Адриана служил по консульской линии в разных сумрачных странах и часто должен был расставаться с единственным сыном, не ж*елая подвергать его сумбурным опасностям. Адриан с гувернанткою (мать рано умерла) проводил долгие летние каникулы на одном из островов, цепью протянувшихся вдоль восточного берега Америки: их дом стоял рядом с виллою Синтии. Остров казался свободным и замкнутым миром; он был связан с Европою традицией рыбной ловли, китового жира, пахнущими камфорою капитанскими шкатулками, гарпунами, джином, многими вдовами,
100 В. Я Н О В С К И Й
потерявшими трудоспособность моряками. Там почему-то обреталась колония португальцев, вносивших в это серебряное царство краски тропиков. Были и фешенебельные клубы, дорогие отели, модные притоны, но детей это не занимало. Они играли, плавали, удили глубинную рыбу и мчались на парусах. Солнце, песок, небо, роща над заливом, чудовищный прибой со стороны океана: юноша на руках выносит Синтию из лодки, прижимает к груди податливое и по-своему упрямое тело. Иногда в прощальный поцелуй вкрадывается злое, жестокое, прекрасное и непостижимое — оба мучительно краснеют. Опять коралловая осень, разлука, школа (в Швейцарии), затем снова лето, пляж, дальний берег Новой Англии, паром привозящий дачников и товары, парус, чиркающий волну.
И так, незаметно, зрелость. Адриан уехал с отцом в Россию, потом в Азию. Вскоре началась война. Синтия совершенно выздоровела и жизни их всё расходились. Попрежнему дружили, переписывались. Редкие встречи, поцелуи: считались на положении обрученных. Адриан никак не мог отделаться от ее прежнего образа, поэтического, но беспомощного, хрупкого и искусственного. Не мог пойерить в ее атлетическую маскировку и обращался с двойною нежностью и даже опаскою: фарфор крепкий, но его надо беречь. После победы Синтия переселилась в Нью-Йорк — поближе к Адриану: преподавала гимнастику в женском колледже. Они казались удачною парой, в некотором роде, образцовою. Когда она увозила Адриана в своем открытом Олдсмобиле многие студенты и студентки глядели на них с одобрением и завистью — как на идеал супружеской ч'еты.
Адриан рассеянно и всё-таки с удовольствием, бессознательно отдыхая, смотрел на это совершенно знакомое, — красок Ботичелли, — верное, нежное личико; торопливо обгладывал (поскор'ее отделаться!) сочную косточку, Бог ведает какого зверя. Он устал; от выпитого чая пучит живот. Выплыл вдруг торжествующий, породистый лик Дианы, ее большое, узкое, ладное тело — сердце колотилось: гордость и печаль. Девочка трепыхнулась только раза два, три: а может он был пьян, не заметил всего. Дурманящий, кислый запах... Как это
З А Л О Ж Н И К 101
случилось: они, казалось, предназначены друг для друга, а вот отбросило, — прощай Синтия! — и разошлись, точно гончие разных свор.
— Я тебе должна многое сообщить, — слышал Адриан, словно разговор за соседним столом... Рыжий в майке уже податливо качается. «Какие у нее честны1е, шаловливые глаза, всепонимающие, но совсем не всепрощающие».
На Синтии легкое платье, коричневого, — ее любимого, — цвета; жакетка висела рядом у ее головы и Адриан с удовольствием отметил реплику кремового банта, которым были схвачены волосы Синтии. Лучше вс'его ее руки. Почти всегда оголенные, смуглые от загара, уверенные и энергичные (казалось совершенно чудесным, когда они начинали у локтя или кисти сгибаться, выпрямляться).
— Ты знаешь Хэнка? Я рассказывала, мы вместе служили на аэробазе! — (во время войны, Синтия, как инструктор физкультуры, тренировала лётный состав). — Мы встретились в Балтиморе у Бетти. Отлично провели вечер, попали в дансинг, ужинали и я поехала к нему на квартиру. В прошлую субботу мы обвенчались.
Адриан молча пьет горячий чай: прокляты'е чашки без ручек.
— А он что, тоже приехал сюда? — Нет, он работает в Калифорнии. И к тому же, )я его
не люблю. Ах, дорогой, почему мы потеряли друг друга? — с детским, радостным ужасом спросила она.
Все остальное протекло как в тумана или отраженное в тусклом стекле. Дневная газетка не упоминала о гибели Эльзы; во всяком случае, Адриан не нашел там никаких следов своего подвига. Прощаясь, Синтия поцеловала его в губы: она и прежде это иногда делала, но на этот раз было нечто
уродливое в том, как жадно и неумело (игриво бесстыдно) прильнула к его рту.
У подъезда своего дома он встретил Диану: покровитель* ственно чмокнула его в щеку. Все складывается отлично — докладывала. (Чувствовалось, — она уже бывала посредницею в таких или подобных делах). По соседству давно заре-
102 В. Я Н О В С К И Й
гистрировали несколько убийств и насилий; полиция предполагает, что там орудует опасный маньяк. Диана советует не признаваться: верный электрич'еский стул. А она его не выдаст, не такая! Судебный процесс в данном положении только скомпрометирует идеи тайного ордена.
Адриан ее успокоил: он пока не собирается принести повинную. Прежде всего надлежит запросить инструкций из центра. Он еще подождет. Главное, что совесть его rie тревожит. Но это другая тема.
Диана спешила, ей еще хочется осмотреть студию1 для себя в городе — Дешево сдают! Ее уже допрашивали, но все сошло гладко: выходная ночь, и алиби сколько угодно! Негритянка вернулась помятая и пьяная только под утро: у дуры много уголовных кавалеров.
Адриану бы полагалось толком все обдумать, понять, а в голову лезет закоснелый вздор... Как Синтия присосалась к его губам. Научилась. Диана явно ждала, что он ей предложит встретиться; остаться теперь на ночь она вряд ли согласилась бы.
Следующий день опять в университете. Заседания, обмен мнений, скучные хлопоты, переливание из пустого в порожнее, причем не просто так, а с ссылками на Фрейда, Америку и демократию. Все эти чиновники, милые и добрые люди у себя дома, даже умные: на досуге, они занимаются интересным и полезным делом, коллекционируют медали или читают Платона в оригинале. Но стоит им сойтись на службе, как! сразу превращаются в трусливых лавочников, прячущихся за рутину, твердящих хором магические заклинания. «Человек имеющий призвание не долж'ен больше заниматься им профессионально, — записал Адриан на клочке бумаги. — Любишь исцелять, лечи на досуге, но не открывай кабинета, ибо тебя заставять пользовать стольких и в таких условиях, что ты проклянешь это занятие. То же : преподавать, писать, играть, завоевывать новые миры и микробы!» — он надеялся использовать эту мысль дл|я своего курса.
В. С. Яновский
НА П Я Т О М А В Е Н Ю
Фасадами застеклена, О т р а ж е н а в оконной створке, Ш у р ш и т деревьями весна На Пятом Авеню в Нью-Йорке. По л у ж а м пробежал смешок, На листьях высыхает влага, И ветер весело пошел По улыбающимся флагам. Он дул с Гудзона на восток, Он плыл окутываясь шелком, Он силой красочных кусков По солнечным ф л а г ш т о к а м щелкал Играть оброненным пером Над парком ветер не устанет , И парк покажется ковром Нью-Йоркской голубиной стае . Навстречу солнечному дню Автобус раздвигает зелень, Поездка Пятым Авеню От библиотеки к музею. В витрину Скрибнера вошла Весна осваиваясь быстро Со светлой плоскостью стекла, С палитрой импрессиониста. Она узнала Ренуара , Позолотила край стола, Парижской девушке с бульвара Слегка вуаль приподняла. Потом закапал дождик . Он Засеменил походкой скорой Вдоль замутившихся окон, По ложной готике собора.
ОЛЕГ ИЛЬИНСКИЙ
И если дымная копна Густых волос английской моды Глядит с портрета и весна Вдоль т р о т у а р а гонит воду, Т о это значит мы вдвоем, И т ы на т о т портрет похожа Наивностью бровей. В твоем Лице просвечивает кожа . Я шорох веток сохраню, Пыльцой вдоль улицы повеет Апрель на Пятом Авеню, Весна на станции собвея.
МОЯ В Е Р С И Я
У Веры Мамонтовой — персики, На стульях — солнечные пятна, И Веры Мамонтовой сверстницы Как родственницы нам понятны. Листали пальцы монографию, Листали жизнь с листвой и светом, И в первый раз учились брать ее Глаза четырнадцатым летом. Глаза, казалось, жили заново, И женский облик отмечали. Просторный сад разливом заняло, Т а к проходил апрель в начале. Катило дни весенним натиском, И мне послушен был Толстой, Свое письмо де-Губернатису Он прерывал на запятой, Чтоб ил, оставленный на яблонях Водой, отхлынувшей из сада, Я видеть мог. Чтоб новоявленный Клочок земли мне был на радость .
СТИХОТВОРЕНИЯ
Я строил собсгвенную версию, И произвольно встали рядом У Веры Мамонтовой персики, Флоренция и Р и м за садом.
1959
К О С М О С
Полет. Голубоватый свет абстракций, Над пропастью — логический статут . Бегущие в сияющем пространстве Р а з р я д ы мысли плавят пустоту. Сплошной полет. Вселенная клубится Метелью душ. Ей слать потоки сил, Пространство опоясывать зарницей И прошивать орбитами светил. След от звезды широкой лентой л я ж е т , И будет время нити вить свои, И пеленать в материю, как в пряжу , Новорожденных замыслов рои. Свободно д ы ш е т творческая радость Сквозь цепь причин космическим огнем. Р а з р ы в диалектического ряда Внезапен, как удачный ход конем. Вселенная р а б о т а т ь не устала, В луче звезды вскипают сотни тем. Встань. Оглянись. Смотри : растут кристаллы, Пульсируют созвездия систем.
1959
СТИХИ, П О С В Я Щ Е Н Н Ы Е Г Е Т Е
1 От прорастающего семени — До облаков, паров, дождей , Мир роста, смерти, воскресения, Потенций, образов, идей
ОЛЕГ ИЛЬИНСКИЙ
Ему открыт . Разноголосица Природы к а ж д ы й день нова, Туманность звездная проносится, И говорят тетерева . Снега уходят . На проталинах Д р о ж и т кустарник молодой, Озера налиты хрустальные, Луга затоплены водой. На темном дне широкий сом плеснул, Р о г а т ы й лось м у т и т ручей, В огромность женственного комплекса Включен свободный мир вещей. Ей имя жизнь . Увековечена Она Творцом во всех и вся, Она природа, сила, женщина , Ж и в е т весь мир в себе неся. Она поэта учит зрению, Структуре почки и листа, Она есть вечность, а во времени Как Гретхен — ласкова, чиста.
2
Спит душа. Душа ж и в е т пустая, Но в нее врывается , как гром, Властной темой женственность вступает, Будит мысли, двигает пером. В птичьих крыльях, в птичьих перелетах Бьется жизнь . Преобразился космос. Кто она? Весна? Виденье Г ё т е ? Черный свод в летящих звездных космах.. .
1957 Олег Ильинский
МОИ ВСТРЕЧИ С А Л Д А Н О М Эти свои заметки я хотел назвать «Мой друг Алданов».
Но слово «друг» требует обоюдного согласия, требует разрешения, и хотя я уверен, что такое разрешение Марк Александрович мне дал бы, — а может быть даже удивился бы, что я его прошу, — все же не решаюсь словом этим в печати пользоваться. Друзей у Алданова после его смерти неожиданно оказалось много, и едва ли все они действительно были Ими прежде. А кто действительно имел право считать себя его другом, и кто сам себя в друзья возвел, разбирать теперь не к чему, как и не к чему сомнительный список этот увеличивать.
Впрочем, у друзей «самозванных» есть оправдание. Алданов был в обращении со всеми так естественно-приветлив, так внимателен, что у человека, встретившегося с ним в первый раз и беседовавшего полчаса, могла возникнуть иллюзия, будто наладились отношения прочные и действительно дружеские. Я знаю такие примеры, и знаю, что Марк Александрович бывал в этих случаях сам слегка удивлен. Он повидимому не отдавал себе отчета в том, насколько его доброжелательность редка и как она располагает к нему людей, порой искавших встречи с ним только для помощи в каком-нибудь литературном деле или для отзыва о рукописи.
Да, это был редкий человек, и даже больше, чем редкий: это был человек в своем роде единственный. За всю свою жизнь я не могу вспомнить никого, кто в памяти моей оставил бы след... нет, не то, чтобы исключительно яркий, ослепительный, резкий, нет, тут нужны другие определения: след светлый и ровный, без вспышек, но и без неверного мерцания, т. е. воспоминание о человеке, которому хотелось бы в последний раз, на прощание, крепко пожать руку, поблагодарить за встречу с ним, за образ, от него оставшийся. Я ничего не преувеличиваю, не впадаю в стиль и склад «похвального надгробного слова», да и слишком уж много времени прошло со смерти Марка Александровича, чтобы стиль этот был теперь еще нужен. Пишу я то, что думаю и чувствую. Для меня близкое знакомство с Алдановым было и остается одной из радостей,
108 Г. А Д А М О В И Ч
в жизни испытанных, и я убежден в обоснованности, в правоте этой радости. Нелегко ее объяснить. Алданов был человеком, в котором ни разу не пришлось ощутить ничего, что искажало бы представление о человеке: подчеркиваю — «ощутить», а уж о том, чтобы заметить, не могло быть и речи. Ни разу, за все мои встречи с ним, он не сказал ничего злобного, ничего мелкого или мелочного, не проявил ни к кому зависти, никого не высмеял, ничем не похвастался, — ничем, ни о ком, никогда. Конечно, мне могут возразить, — и наверно возразят: ну, что же, ничего плохого, значит ничего и хорошего, ни жара, ни холода, сплошная теплота, а помните, как старик Верховенский перед смертью с содроганием цитировал Апокалипсис. «О, если бы ты был холоден или горяч, но поелику ты тепл..»? Найдутся люди, которые что-нибудь в этом роде непременно скажут, не сомневаюсь.
Скажут люди и другое, — и это, кстати, говорил Ремизов, в числе многих иных: Алданов боялся дурного отношения к себе, был болезненно чувствителен ко всякой критике, и будто бы только поэтому старался всех к себе расположить. В порядке самозащиты, в порядке «собаки дворника».
Не буду спорить, Алданов был действительно к критике чувствителен, действительно огорчался и даже волновался, если слышал не вполне одобрительные о своих писаниях отзывы. Бессмысленно было бы это отрицать. Но на каком основании устанавливается связь между этим его свойством и обращением его с людьми? Чем внушено соответствующее, вполне произвольное умозаключение, хитрая, насмешливая до¬ гадка, делаемая с видом «меня-то ты не проведешь, я-то тебя, голубчик, насквозь вижу»? Исключительно тем, конечно, что люди судят о других по себе. Никогда Алданов не дал ни малейшего повода к тому, чтобы считать такие догадки верными. Да если даже допустить, — только допустить, — что в какой-то мере он действительно себя «оберегал», то выдержать такую манеру в течение долгих лет, создать и поддерживать в течение долгих лет впечатление совершенного душевного «джентльменства», ни разу себе не изменив, можно было бы только при наличии таких черт в действительности. Алданов действительно с досадой и недоумением смотрел на «человеческую комедию» во всех ее проявлениях. Интриги, ссоры, со¬ перничество, самолюбование, счеты, игра локтями, — все это в его поведении и его словах полностью отсутствовало, а что же скрывать, все это в умилительной неприкосновенности сохранилось и в нашем эмигрантском быту, где делить, казалось
МОИ ВСТРЕЧИ С АЛДАНОВЫМ 109
бы, уже почти нечего, в частности сохранилось в нашем все скудеющем силами литературном мирке, где поистине должно было бы приобрести оттенок комический, если бы только это «не было так грустно». Надеюсь, мне никто не припишет лицемерного желания отмежеваться от большинства литераторов, выделить себя, выставить себя каким-то душевным чи-стюлькой или святошей: нет, я выделяю одного Алданова, и оттого то и говорю о нем с удивлением, что проверяя себя, нахожу в себе то же, что в разных дозах вижу у других. «II ne suffit pas d etre кешеих, il faut que les andres ne le soient pas». — «Недостаточно быть счастливым, надо, чтобы другие не были счастливы», — и, к сожалению, приходится признать, что Жюль Ренар, сделавший в своем дневнике эту ужасную запись, знал людей очень хорошо. Даже до этого все мы дошли: случается, чужая удача скорей огорчит, чем обрадует.
Бывали ли, мелькали ли у Алданова, наедине с собой, чувства, хотя бы отдаленно похожие на это? Не знаю. Но преодоления этих чувств в такой полноте, такого неподдельного отвращения к ним я не видел ни у кого.
# * #
У него в нашей литературе было меньше сторонников, или как сам Марк Александрович нередко выражался «почитателей», чем это принято думать. В особенности среди писателей сравнительно молодых, принадлежащих к тому поколению, которое с легкой руки В. Варшавского повелось у нас теперь называть «незамеченным». К этим «незамеченным» я был близок и знаю, отчего он остался им чужд. Но кое в чем соглашаясь с критиками Алданова, признавая отдельные их упреки справедливыми, я все же любил и ценил в нем многое, что их смущало: в частности его скептицизм в отношении поэзии, и даже самую «анти-поэтичность» его писаний, отсутствие лжи.
К сожалению, мне пришлось бы говорить о себе, чтобы это объяснить. Ограничусь лишь несколькими словами. Давно уже, с самой ранней юности, занимаясь стихами, — и шире, поэзией, — как своим привычным, а может быть и основным делом, я вынужден признаться, что осадок остался у меня в уме и душе довольно горький. Это — не пересмотр сделанного в жизни выбора, не отречение от поэзии, а наоборот — потребность остаться ей верным. Поэзия не может и не должна быть мечтой, капризом, сновидением, прихотью, экзотиче-
п о Г. А Д А М О В И Ч
ской фантазией, словесной игрой,—иначе ей грош цена. Сколько жульничества вокруг нее, сколько самодовольства, самоупоения, кокетства, какая беззаботность в отношении единого, общего человеческого дела, той «работы Господней», о «трудности» которой вздохнул перед смертью Владимир Соловьев! В нашем темном и бедном мире мало подлинных поводов к поэзии, мало топлива для ее пламени, и оттого многое, что к ней причисляется, похоже скорей на те ослепительно-вспыхивающие и потрескивающие звезды, без малейшего тепла, которые под рождественской елкой вертят в руках дети. Несколько секунд блеска — и конец, никакого следа... Нет, не стоит здесь обо всем этом говорить, добавлю только, что замечания мои вызваны не нашими здешними, эмигрантскими стихами, а поэзией «вообще», включая и многих иностранцев, порой с громкими именами. Платон рекомендовал правителям идеальной республики отводить поэтов на границу государства с почтительной просьбой больше не возвращаться. При теперешних государственных нравах отсюда недалеко было бы и до концентрационных лагерей! Лучше поступить иначе: не обращать внимания. Пишите, если хочется, пожалуйста, никто вам не мешает, но не считайте себя существами высшего порядка и не принимайте «легкость в мыслях необыкновенную» за отличительный признак вдохновения.
Меня подкупала в Алданове его трезвость, — и грусть, как вывод из трезвости или как результат ее. Трезвый взгляд на мир, пренебрежение к декорациям, к мишуре. Есть у него страница о старике-писателе, французе Вермандуа, на ночь читающем Гёте: страница, которую ради простоты и человечности сказанного, ради чувства круговой поруки, ее внушившего, следовало бы помнить поэтам, склонным вслед за Бальмонтом воскликнуть «я зову мечтателей, вас я не зову», — хотя бы по заблуждению своему они теперь Бальмонта союзником и не считали. У Алданова замечательно то, что Вермандуа ничуть не прикрашен: нет, он — сибарит, он — слабоволен и готов на любой компромисс, он — светский, усталый человек, не очень счастливый, не очень несчастный, в сущности самый обыкновенный человек. Но мужество автора именно в том, что от имени обыкновенного человека он говорит о вещах тоже обыкновенных и — и при этом неотвратимых. К ним бы должна сначала обратиться и поэзия, — чтобы пройти через них, а не мимо них. Чтобы их «преобразить», как говорили символисты. Если блеска и взлетов после этого окажется в ней маловато, то жалеть не о чем: значит и обмана меньше.
МОИ ВСТРЕЧИ С АЛДАНОВЫМ 111
Ш %г
Алданов постоянно и настойчиво говорил, что ничего в стихах не понимает. Он не любил Блока, а когда после какого-нибудь особенно резкого о нем отзыва, будто спохватившись, добавлял, что «конечно, талант был огромный», или что-нибудь в этом роде, то делал это несомненно из уважения к блоковской славе и престижу: Блок — знаменитый поэт, следовательно и в высшей степени талантливый поэт. «А в стихах я ведь разбираюсь плохо».
Однажды он мне сказал однако, что больше всего в русской поэзии любит стихи Пушкина последних лет его жизни, — т. е. те именно удивительные, сухие, ясные, мало мелодические и будто окончательно зрелые, «взрослые» пушкинские стихи, в которых Белинский, — прости ему это, Господи, — усмотрел упадок таланта.
В другой раз он вспомнил, что по мнению Ходасевича лучшее русское стихотворение — песнь председателя в «Пире во время чумы»:
Все, все, что гибелью грозит...
Спорить было трудно: стихи действительно гениальные. Но я промолчал, и это повидимому его заинтересовало: вы, кажется, не согласны? Нет, я был согласен, хоть и с оговоркой, что лучшего русского стихотворения или лучшего русского поэта, вообще нет и быть не может, — как не может быть лучшего растения в поле или лучшей звезды на небе. Есть «самое любимое стихотворение», и в этой плоскости я с Ходасевичем пожалуй разошелся бы. У Пушкина я выбрал бы последний монолог Татьяны, «сегодня очередь моя», и в особенности строфу:
А мне, Онегин, пышность эта...
Это действительно чудо скромности, глубины, правдивости ума, сдержанности и вместе с тем длительности в отзвуках, и если есть русские стихи, над которыми можно без стыда почувствовать на глазах слезы художественного восторга, то по-моему именно эти. Песнь председателя все-таки чуть-чуть опера, чуть-чуть ходули, в какой-то мельчайшей доле — «литература». Здесь внутренний тон ничуть не ниже, а какая непринужденность и простота! Если Пушкин был когда-либо действительно греком, то именно здесь, вложив в речь Татьяны нечто неизмеримо большее, чем точный смысл ее слов: это противостоит всему романтизму, выдерживает натиск всех позднейших, после греков поднявшихся, бурь, тоски, без-
112 Г. А Д А М О В И Ч
брежных порывов, это отвечает Паскалю, средневековым соборам, «Тристану»... Ну, насколько помню, Марку Александровичу, по складу наших с ним разговоров я того, что сейчас крайне сбивчиво, в уступку давним своим декадентским склонностям, написал, — этого я ему не говорил. Я всегда отчетливо чувствовал, о ч§м, и в особенности как, с ним говорить можно и на какой черте следует остановиться. Одно дело было разговаривать в три часа ночи на Монпарнассе, например, с Поплавским, только в такого рода беседах чудесно и расцветавшим, или со Штейгером в бесконечных моих с ним вечерних блужданиях по Ницце, другое, совсем другое — днем, при ярком солнечном свете, за чашкой «трезвого» кофе с Ал-дановым. Но что-то о монологе Татьяны я сказал ему наверно.
А через день-два встретил его, и он сразу, с необычным для себя волнением, заговорил о последней главе «Онегина», которую очевидно дома перечел. «Да, да, изумительно, совершенно изумительно!» — повторял он, и добавил: «кажется и Льву Николаевичу это очень нравилось». Не знаю, на чем была основана его ссылка на Толстого, — ни в одной известной мне книге такого указания нет, — но само по себе его обращение к Толстому за поддержкой своего восхищения было характерно: он произносил эти два слова «Лев Николаевич», почти так как люди верующие говорят «Господь Бог».
# # #
Воспоминания мои о Марке Александровиче связаны главным образом с Ниццей, чудной и милой Ниццей, где он жил после войны постоянно и где я проводил летние месяцы. Ницца должна бы остаться в русской литературе как город почти что «свой» после того, что сказал о ней Тютчев, да позже и другие, вплоть до Ахматовой. Гоголь, впервые туда попав, лаконически отозвался: «Ницца — это рай» (в письме к Жуковскому). Правда, Салтыков-Щедрин сказал несколько иначе: «Ницца — это международный б », — но о ком и о чем Щедрин говорил без раздражения?
Алданов Ниццу любил чрезвычайно. Мы встречались раза два или три в неделю в маленьком кафе на площади Моцарта, — «Мозар» по-французски, — с квадратным садиком напротив и высокими пальмами в парке соседнего дорогого отеля. Ничего особенно привлекательного, по крайней мере по ниццским мерилам, на площади этой не было. Но Марк Александрович, прикрывая ладонью глаза от солнца, повторял : «где же еще можно найти такой вид!» В эти годы ему
МОИ ВСТРЕЧИ С АЛДАНОВЫМ 113
уже тяжело становилось ходить, он редко добирался до моря, но и здесь было небо, «нетленно синее» по Тютчеву, была особенная, темная, будто лакированная южная зелень, и ему этого было достаточно.
Неизменно приходил третий собеседник, Леонид Леонидович Сабанеев, — и не только никогда не бывало скучно, но теперь, с прекращением этих встреч, они остались одним из тех редких воспоминаний, к которым не примешано ничего досадного или сколько нибудь омрачающего. Было бы, конечно, преувеличением сказать, что разговор держался сплошь на высоком, отвлеченном уровне, — нет, были и пустяки, и сплетни, было все то, без чего при частом общении обойтись трудно, да и не к чему. Иногда Алданов все же с улыбкой говорил: «позвольте, как же так, мы с вами еще не выяснили, кто больше, Толстой или Достоевский!» В самом деле, литературные наши разговоры почти всегда кончались Толстым и Достоевским, — как вероятно будут на них и ими кончаться русские разговоры еще долго, лет сто, если не больше. Это завещанный нам, всей русской судьбой очерченный нам круг, из которого не выйдешь. Алданову впрочем малейшее сомнение насчет того, кто «больше», представлялось нелепостью и даже кощунством, — хотя о Достоевском он говорил если и с холодком, то без бунинского, с каждым годом усиливавшегося пренебрежения. Кстати, когда-то в присутствии Бунина он сказал, — по-моему очень верно, — что великая русская литература началась лицейскими стихами Пушкина и кончилась на «Хаджи-Мурате».
Бунин полушутливо, полуворчливо возразил: — Ну, Марк Александрович, зачем же такие крайности?
Были и после Толстого недурные писатели! Но задет он не был, очевидно сразу согласившись, что
теперь вопрос только в том, как бы не слишком стремительно с былых высот скатиться.
Повторяю, что я не пишу «похвального слова», а вспоминаю, перебираю в памяти накопившиеся впечатления, пытаюсь свести их в одно, с уверенностью, что не вспомню ничего, о чем хотелось бы промолчать. Были в облике Алданова и черты, над которыми люди недостаточно к нему доброжелательные подтрунивали: подчеркнутая корректность, внимание к установившимся приличьям и традициям, способность вежливо и терпеливо слушать даже явные глупости, полное отсутствие всякой «богемности» в манере держаться и жить. В России, в дореволюционные времена, таких людей называли «европей-
114 Г. А Д А М О В И Ч
цами», — хотя теперь, ближе к европейцам присмотревшись, мы убедились, что далеко не все они таковы. Но в прежнем русском значении слова Алданов был именно «европейцем», и как будто даже был озабочен тем, чтобы своей репутации ничем не повредить. Над этим посмеивались, более или менее добродушно. Но нет на свете человека, у которого при желании нельзя !было бы найти ничего могущего вызвать улыбку, и алдановские свойства в сущности недостатком не были. Они совпадали с его общим отношением к жизни и им не трудно было бы найти оправдание. А когда кто-нибудь упоминал о «человеке в футляре», хотелось ответить, что у нас, в нашей матушке-России, хваленая наша национальная «бесфутляр-ность» доходит порой до таких пределов, что правильнее было бы охарактеризовать ее совсем другим словом. К сожалению и к стыду нашему, это теперь обнаружилось и в высокой международной политике.
У Алданова не было в этом смысле ничего такого, чем лубочно-русский стиль испокон веков отличается. Как-то, лет десять тому назад, в Париже я был в русском театре. В том же ряду, что и я, несколько в стороне, сидел пожилой драматург, автор нескольких пьес, в том числе одной, давшей ему всероссийскую известность, — хотя это и плохая пьеса. Увидев знакомую молодую даму, тремя рядами позади, он зычно, во всеуслышание к ней обратился:
— Мамочка! А, мамочка! Был я вчера у таких-то на блинах. Слышите, а? На блинах! Ну, доложу я вам, и блинки! Умереть!
По одной фразе судить человека нельзя. Вполне возможно, что это был прекрасный человек, — как знать? Но надо было родиться в России, надо было усвоить способность улавливать все то несносно-развязное, демонстративно-«широкое», вызывающе-напористое, неискоренимо-«рассейское» — «знай наших», «рубаха-парень», «душа на распашку», — да, все то, что за одной такой фразой может таиться, чтобы от мамочки и блинков тебя передернуло. Это мелочь, а ведь вот, удержалась в памяти, и едва ли случайно. Спасибо Алданову, что память о нем не только от таких мелочей чиста, но и остается как будто плотиной, защитой от них.
* # #
В последние годы он часто говорил о смерти, почти всегда иронически. «Вот увидите, скоро вам придется писать:
— Телеграф принес печальное известие...»
г
МОИ ВСТРЕЧИ С АЛДАНОВЫМ 115
Смерти он, кажется, не боялся и был убежден, — впрочем, это тоже мне только «кажется», — что после нее нет ничего, базаровский лопух на могиле. Он верил — насколько удавалось мне догадываться, — только в случай: всё, решительно в о е происходит в мире случайно, ничего нельзя предвидеть, ничего нельзя ждать, и самая жизнь, возникшая на какой-то ничтожной пылинке в необозримой и непостижимой вселенной есть тоже приблизительно такая же случайность, как выигрыш в лотерее с миллиардами и квадриллионами билетов.
Но он боялся «кондрашки», — его выражение, а не мое, и характерно что вообще-то таких слов избегая, он тут им пользовался, несомненно с тем, чтобы не слишком тяготить собеседника, серьезностью и печалью тона не вызвать неловкости, — боялся «кондрашки», т. е. удара, после которого человек иногда превращается в живой труп. Судьба оказалась к нему милостива и умер он скоропостижно.
Почти всегда после смерти близкого человека возникает чувство, что многого не успел ему сказать, — из того, что сказать хотелось бы, — или даже не «не успел», а не решился, не подумал, отложил на «когда нибудь». Но пожалуй мне и трудно было бы сказать Марку Александровичу то, о чем я сейчас пишу.
Надо значит сказать другим. У Шамфора, одного из тех глубокомысленных французских острословов, к которым он чувствовал пристрастие, есть изречение, в оригинальном тексте необыкновенно отточенное по форме:
«кто долго жил, долго всматривался в людей, у того сердце должно или разбиться, или окаменеть».
У всех нас сердца в результате долгого жизненного опыта окаменевают, а разбиваются — у избранных. Но я рад, что знал человека, в общении с которым можно было обойтись без этого рокового «или-или». Даже и в воспоминании.
В царстве случая, без посторонних судов, без воздаяний, без наград как будто «все позволено»: прямой логический вывод. Но если «там» ничего нет, то «здесь» наверно, несомненно есть жизнь, а в ней и без нашего добровольного сотрудничества — достаточно бедствий, боли, невзгод. Не будем же ее еще ухудшать, — как бы говорил Алданов. И прожил в согласии с тем, что о жизни думал.
Георгий Адамович
О ДВУХ РОМАНАХ ДОСТОЕВСКОГО 1
В 1866 г. в «Русском Вестнике» Каткова появился роман «Преступление и Наказание», первый большой роман Достоевского, над которым писатель работал долго и тщательно. «Преступление и наказание» — идеологический роман, как его понимал Достоевский. Это не тенденциозное произведение, имеющее целью проповедывать определенную идеологию или доказывать правоту какого-нибудь философского принципа, а роман, в котором действующие лица являются воплощением различных идеологий. В «Записках из подполья», например, парадоксальное мировоззрение приобретает индивидуальную оболочку, материализуется в человека, который начинает действовать соответственно своему характеру или, лучше сказать, характеризуется своими действиями. Но в «Записках» воплощена только одна идеология, остальные лица служат только для того, чтобы лучше дать выявиться главной фигуре. Если мы представим себе роман с несколькими такими воплощенными мировоззрениями, то получим идеологический роман в понимании Достоевского.
Таков роман «Преступление и наказание». Различные воплощенные в нем идеологии играют неодинаковую роль. В романе есть одно главное, центральное мировоззрение, отличающееся своей парадоксальностью и оригинальностью. Носитель его — главный герой романа, студент Родион Раскольников. Он делит людей на два неравных класса: один состоит из натур властных, способных господствовать над другими и вести их за собой. Они благодетельствуют человечеству, давая ему новые великие мысли, основывая государства, совершая преобразования и т. д.; их немного. Во втором классе находится многомиллионная масса, обыкновенные люди, исто¬
* Мы печатаем две главы из записок покойного кн. Н. С. Трубецкого. Они были составлены Н. С. в связи с курсом о Достоевском, который он читал в Венском университете. Рукопись нам любезно предоставлена кн. В. П. Трубецкой. РЕД.
О ДВУХ РОМАНАХ ДОСТОЕВСКОГО 117
рический материал. Человеческая мораль существует только для обыкновенных людей, тогда как «властители» и «вожди», люди принадлежащие по натуре своей к первому классу, свободны от всяких нравственных предписаний, они могут нарушать все моральные законы и даже имеют право на преступление, если оно нужно для достижения их целей. Только они имеют право называться настоящими людьми, все остальные — презренные вши. Если это «настоящему человеку» нужно, он имеет право без всякого угрызения совести убить «вошь». Но «вши» таких прав не имеют, и потому злая вошь, т. е. обыкновенный человек, который мучит других <не обладая правами властителей, особенно достоин презрения и его следует уничтожить в первую очередь. Такова идеология Рас-кольникова, оригинальность которой для 60-х г.г., когда еще не было Ницше, отрицать нельзя.
Этой идеологии противопоставляется христианское учение, носительницей которого является Соня Мармеладова. Для нее все люди имеют одинаковую нравственную ценность. Никто не имеет права добиваться счастья, своего или чужого, путем преступления. Грех остается грехом, кто бы его ни совершил. Личное счастье нельзя ставить себе целью. Человек не имеет права на эгоистическое счастье, он должен страдать, и через страдание он достигает счастья, не земного, узкого, эгоистического счастья, а просветленного блаженства в другом мире. Самопожертвованной любовью, смирением и служением достигается это счастье; нужно думать не о себе, а о других, не о том, чтобы властвовать над людьми, а о том, чтобы жертвенно служить им. Утешение в земных страданиях и силу нести их человек находит только в вере в Бога, в уповании на Него, в любви к Богу и людям.
Эти два мировоззрения — Раскольникова и Сони — противопоставлены друг другу, как идеологическая основа всего романа, и носители их в то же время главные действующие лица. Наряду с ними есть в романе и другие воплощенные идеологии, сильнее оттеняющие две основные; они выделяют ярче их особенности своим сходством или контрастом с ними. Около Раскольникова — Лужин, Свидригай-лов, Разумихин, около Сони — ее отец Мармеладов.
Лужин — носитель обыкновенного, мещанского, эгоистического мировоззрения. Чтобы на свете, или в государстве, было больше счастливых людей, нужно поднять общий уровень зажиточности, а так как основой хозяйственного прогресса является личная выгода, каждый должен о ней забо-
118 Н. Т Р У Б Е Ц К О Й
титься и обогащаться, не беспокоясь о̂ любви к людям и тому подобных романтических мечтаниях, не давая им отвлекать себя от цели. Единственным ограничением для ищущего своей выгоды эгоиста является разумное чувство меры. Эта мещанская, банальная идеология, отличается от воззрений Раскольникова своею мелкостью, но она ему все-таки как-то сродни, так что ее даже можно воспринимать как своего рода пародию: это как бы обоснование права на существование той самой «вши», которую Раскольников так презирает, и притом «вши», стремящейся занять, так сказать, командное положение и посягающей таким образом на права «настоящих людей».
Свидригайлов представитель совершенно другой идеологии: он нигилистически-аморальный циник. Жизнь не имеет никакого смысла, люди совершенно напрасно стараются придумывать себе разные романтические принципы и стремятся жить согласно им. Удовлетворение чувственных желании, прежде всего половых, приятно, это развлечение, помогающее убивать время, что очень важно, так как жизнь без смысла да еще <без развлечений, уж чересчур скучна. Поэтому человек должен удовлетворять свои желания, не заботясь ни о какой морали, и если дело у него дойдет даже до преступления, то нечего в нем потом особенно раскаиваться. Отрицание нравственности и допущение преступления общи у Свидригайлова и Раскольникова, только обоснования у них разные. Раскольников видит в жизни смысл и допускает преступления «настоящих людей» только если они дают что-то человечеству. Мировоззрение же Свидригайлова это в сущности — rednctio ad absurdum мировоззрения Раскольникова.
Разумихин принципиально отрицает всякое теоретическое разрешение моральных и социальных проблем: жизнь гораздо сложнее и разнообразнее, чем это кажется теоретикам. Только работа, практическая деятельность и здоровое, непосредственное моральное чувство могут научить человека жить. Это мировоззрение наиболее отличается от взглядов теоретика-Рас-кольникова, привыкшего думать силлогизмами. Оно отвергает всю его надуманную теорию, отвергает преступление просто потому, что преступление претит здравому человеческому смыслу. Таким образом, каждая из второстепенных идеологий, контрастом или сходством с идеологией Раскольникова, уточняет и уясняет последнюю.
Около Сони стоит только одна второстепенная идеология — это мировззрение ее отца, Мармеладова. Соня видит путь
О ДВУХ РОМАНАХ ДОСТОЕВСКОГО 119
к спасению в смиренном самопожертвовании, а Мармеладов считает что само смирение, сознание своей греховности, ничтожности и слабости уже могут привести к спасению. Это путь слабых людей, неспособных по своей слабости на самопожертвование. Взгляды Мармеладова служат как-бы дополнением к взглядам Сони. В идеологическую схему романа входят еще несколько незначительных фигур связанных теми или иными отношениями с второстепенными действующими лицами. Так около банального буржуа Лужина стоит не менее банальный 'социалист Лебезятников, не имеющий самостоятельных мыслей и только повторяющий, без всякой критики, вычитанные из книг социалистические теории. Рядом с темпераментным, непосредственно чувствующим и действующим Разумихиным стоит спокойный, разумный практик Зоси-мов, появляющийся всегда вместе с Разумихиным и всегда на ролях контрастирующего образа.
Совокупность этих воплощенных мировоззрений составляет идеологическую основу романа. Не следует думать, что созданные писателем образы исчерпываются своей идеологией. Мировоззрение каждого из действующих лиц входит только как одна составная часть в его характеристику, и притом как часть органическая, без которой характеристика была бы неполная. Первичным и основным для лиц, выведенных в романе, является их психология, их личность. Так, например, мировоззрение Раскольникова раскрывается читателю только в пятой главе третьей части, то-есть, приблизительно в середине книги, когда личность Раскольникова в главных своих чертах уже известна ему давно. В романе есть также лица, обрисованные только психологически, без всяких идеологических черт, и эти лица так же важны для структуры романа, как и носители мировоззрений. Такова например, Катерина Ивановна, жена Мармеладова. В противоположность своему мужу и падчерице Соне, она не хочет склониться перед судьбой. Свою нужду она принимает как несправедливость, своего мужа, алкоголика, потерявшего службу и пропившего все, что у них было, она бранит и оскорбляет, падчерицу Соню упрекает за то, что она слишком мало зарабатывает и своими упреками толкает ее на то, чтобы пойти на улицу и стать проституткой. Эта жестокость отчасти объясняется отчаянием и болезнью — Катерина Ивановна чахоточная и невполне нормальна, но корень все-же лежит в ее неприятии своей судьбы. Оно же является причиной другой черты Катерины Ивановны: ее хвастовства прошлым. Она рассказывает фантастические
120 Н. Т Р У Б Е Ц К О Й
истории о богатстве и высоком положении своего отца, о прежних заслугах своего мужа и т. п. Она верит им сама и компенсирует своими фантазиями тяжелую нужду и безнадежную действительность. Эта, в сущности, добрая, любящая, но страстная, непомерно гордая и непримиренная, несчастная женщина, контрастически выделяет как глубокое смирение своего мужа Мармеладова, который полон сознания своей вины и своего ничтожества, так и самопожертвование Сони а также и то христианское мировоззрение, носителями которого они оба являются. Другим психологическим контрастом Катерине Ивановне служит ее хозяйка, Амалия Ивановна, у которой есть все недостатки Катерины Ивановны, но без смягчающих обстоятельств и хороших черт; это карикатурный образ, так же как и Лебезятников.
Чисто пстихологически также обрисованы мать и сестра Раскольникова, которые обожают его, готовы пожертвовать собой ради него, но именно своей любовью причиняют ему мучительные душевные страдания. Сестра его хочет звыйти замуж за нелюбимого человека с тем, чтобы материально обеспечить брата; его любовь к ней и его гордость не позволяют ему принять этой жертвы, и это ставит его перед проблемой, которой он не в силах разрешить, и которая, в связи с его идеологией, окончательно толкает его на преступление. Сестра Раскольникова, Дуня, выполняет в романе еще другую функцию: Лужин, Свидригайлов и Разумихин, каждого из которых можно считать в известном отношении контрастом к главному герою повествования, все трое хотят на ней жениться, причем в сватовстве каждого с особой яркостью проявляются его специфические черты, его характерные особенности. Во многих местах романа подчеркивается, что у Дуни есть что-то общее с братом — гордость и независимость характера, упрямство и т. п. Сходством, но неполным, с другими лицами Достоевский любит выделять и оттенять особенности своих героев, как это мы видим, например, в «Селе Степанчикове». С другой стороны, самопожертвование Дуни Раскольников сравнивает с самопожертвованием Сони Мармеладовой, пошедшей на улицу чтобы помочь семье; обе находятся в этом отношении в одинаковом положении (вернее находились бы, если бы жертва Дуни состоялась). Такой аналогией в положении двух по существу сильно отличающихся друг от друга лиц Достоевский тоже часто пользуется, чтобы яснее охарактеризовать каждое из них.
Итак, мы видим, что в романе «Преступление и наказа-
г
О ДВУХ РОМАНАХ ДОСТОЕВСКОГО 121
ние» роль чисто-психологически обрисованных лиц в общей структуре романа заключается главным образом в том, чтобы яснее и ярче выделились личности идеологически-охаракте-ризованные (носители миросозерцании) и в силу этого они тоже входят составной частью в идеологическую схему романа.
Идеологическая установка самого автора совершенно скрыта за этой сложной сетью образов. Характерно для изобретательной манеры Достоевского, что мировоззрение главного героя Раскольникова, не только не совпадает с его личным, а, напротив, совершенно противоположно ему. Собственные мысли автора о рационализме и социализме высказываются Разумихиным, симпатичным, но несколько смешным человеком, стоящим в умственном отношении много ниже Раскольникова. Религиозные и моральные взгляды Достоевского высказываются Соней, которую Раскольников тоже далеко превосходит умом. Это очень характерно для Достоевского и лишает его романы всякой тенденциозности. Так как в них идеология является лишь о д н о й из органических составных частей индивидуальности действующего лица, поступки же его определяются в с е й совокупностью свойств, составляющих его личность, читатель может симпатизировать ему, нисколько не разделяя его идеологии, и не только читатель, но и сам автор, который, впрочем, старается сохранять строгую объективность. Из всех персонажей «Преступления и наказания» один только Лужин обрисован без всякой симпатии, тогда как не только Раскольников, но даже и развратник Свидригайлов, и глупый Лебезятников, изображены автором несомненно с симпатией. Достоевскому удается совершенно скрыть свое «лицо» за своими героями и становиться всецело на их точку зрения.
Кроме лиц, принадлежащих к идеологической схеме романа, в нем есть и такие, существование которых обусловлено его фабулой. Преступление Раскольникова — убийство, являющееся логическим выводом из его идеологии. Он хочет убить для того, чтобы, обогатившись, благодетельствовать человечеству, а также чтобы проверить себя, принадлежит ли он к «настоящим людям», способным убить «вошь». Поэтому объект убийства должен быть несимпатичным, низкопробным, вредным существом, «злой вошью», по его терминологии. Этим требованиям отвечает Алёна Ивановна, старая ростовщица, которую убивает Раскольников. Преступление, как это часто бывает, повлекло за собой другое — Раскольников вы-
122 Н. Т Р У Б Е Ц К О Й
нужден был убить и сестру Алёны Ивановны, Лизавету, безобидное, ни в чем неповинное, беспомощное создание, вызывающее жалость и симпатию. Образы обеих убитых набросаны беглыми штрихами, так что ни у Раскольникова, ни у (Читателя не может возникнуть более близкого отношения к ним. Они — объекты убийства, больше ничего. Преступление Раскольникова — убийство, из которого исключено, насколько возможно, все лично-трагическое, всякое личное чувство (ненависть, любовь, жалость и т. д . ) .
Другая группа лиц стоит в связи с «наказанием», то-есть, судебным и полицейским аппаратом. Судебные следователи, полицейские, ремесленник, арестованный по подозрению в убийстве, берущий на себя вину из фанатического желания «пострадать», мещанин, донесший сперва на Раскольникова в полицию и взявший затем свое обвинение обратно. Все эти лица изображены очень рельефно, каждый из них говорит своим особым языком, индивидуально и социально обусловленным, но внимание на них долго не задерживается. Только образ судебного следователя Порфирия Петровича, нарисован подробнее. Он умен, знаток человеческой души и психологии преступников, высказывает много значительных и интересных мыслей. Его функция в романе заключается в том, что он разгадывает Раскольникова и уличает его в преступлении. Отчаянная борьба, которую ведет с ним Раскольников, чтобы избежать наказания служит большему уточнению и выяснению его психологии.
Наконец, в романе есть еще много бегло, но ярко обрисованных фигур, не играющих роли ни в идеологической схеме, ни в фабуле — это прислуга Настасья, прохожие, проститутки, уличные музыканты, жильцы квартиры Амалии Ивановны, пьяницы в трактире и т. п. Действие происходит на пыльных улицах окраины, в пролетарских районах Петербурга, в нищенских мансардах, бедных квартирах, грязных трактирах и пивных, в номерах дешевых гостиниц, в полицейских участках. Пыль, грязь, нужда — вот фон, на котором развертывается действие. Достоевский постарался особенно реалистически изобразить этот фон, — дает названия улиц, описывает дома, и современники могли по этим данным точно представить себе действие в этой знакомой им обстановке.
Ч!то касается фабулы, то главную часть ее составляют именно самое преступление и наказание, т. е. переживания и и душевные состояния Раскольникова до, во время и после убийства старой ростовщицы и ее сестры. Эти переживания
О ДВУХ РОМАНАХ ДОСТОЕВСКОГО 123
доводят его в конце-концов до признания — он сам отдает себя в руки властей и его присуждают к каторжным работам. Наряду с этой основной темой в романе есть еще две других — история семьи Мармеладовых и история Дуни и трех претендентов на ее руку.
Все эти три темы развиваются параллельно, при преобладании первой. Уже в первых четырех главах романа все три выведены на сцену и связываются друг с другом в неразрывный узел. В первой главе Раскольников идет к ростовщице и думает об убийстве; во второй он встречает Мармеладова, который рассказывает ему свою историю и ведет его к себе; в третьей он получает письмо от матери с извещением о помолвке Дуни; в четвертой он обдумывает это письмо, находит в нем аналогию с рассказом Мармеладова — жертва Дуни того же порядка, что и жертва Сони. Раскольников не может принять этой жертвы, он должен сам себе помочь выйти из материальной нужды, и для этого есть одно только верное средство — это убийство старой процентщицы, зловредной «вши», выбранной им уже прежде подсознательно как объект убийства для подтверждения своей теории о праве на преступление. Во всех шести частях романа мы видим эти три тематических комплекса в разных сочетаниях и комбинациях. Ра-зумихин, друг Раскольникова, который любит его сестру Дуню, в то же время дружит с судебным следователем Порфи-рием Петровичем и живо интересуется расследованием убийства старухи и ее сестры. Он действует то в первом, то в третьем тематическом комплексе. Лужин, в качестве отвергнутого жениха принадлежит к третьему комплексу, но он выступает и во втором в качестве клеветника — он пытается обвинить Соню в воровстве, и ему почти удается добиться ее ареста. Наконец Соня главное лицо во втором комплексе, и одна из главных в первом — она приводит Раскольникова к признанию.
Тематические комплексы тесно связаны с идеологической схемой романа. Первый комплекс неотделим от идеологии Раскольникова, и к нему принадлежат кроме самого Раскольникова все второстепенные фигуры, связанные с убийством и его расследованием. Второй — связан с идеологией Сони, в нем участвуют кроме нее ее отец, Катерина Ивановна и дети. Третий тематический комплекс идеологически принадлежит Лужину, Свидригайлову и Разумихину и в нем, кроме них самих, участвуют еще Дуня и ее мать. Соня служит связующим звеном между первым и вторым комплексами, Разумихин свя-
124 Н. Т Р У Б Е Ц К О Й
зывает первый с третьим, а связь между вторым и третьим осуществляется Лужиным. Свидригайлов действует во всех трех. Таким образом, идеологическая и тематическая сторона романа связаны в одно нераздельное целое.
Что касается способов изображения, которыми Достоевский пользуется в «Преступлении и Наказании», то они нам знакомы по прежним произведениям писателя. Из записок, заметок, набросков мы знаем, что сперва он предполагал написать роман в форме рассказа самого Раскольникова, в первом лице; затем он хотел скомбинировать объективный рассказ в третьем лице с дневником Раскольникова; наконец он решил совсем от первого лица отказаться, и окончательная форма романа, в которой он появился, представляет собой объективное повествование в третьем лице. Но автор применяет в нем свою любимую технику, изображая своих героев изнутри, смотря на всё их глазами и исключая совершенно собственные установки. Большая часть романа рассказана с точки зрения Раскольникова, пропущена через призму его душевной жизни — это весь первый и значительная часть второго тематического комплексов. Таким образом, несмотря на объективно-повествовательную внешнюю форму, роман остается субъективным переживанием действующих лиц. В третьем комплексе Раскольников фигурирует мало, но та же техника изображения применена к другим лицам — например 5-я и 6-я главы VI части даны с точки зрения Свидригайлова; в некоторых местах Дуня, ее мать и Разумихин говорят о Расколь-никове, т. е. представляют со своей точки зрения то, что только что было изображено с точки зрения самого Раскольникова, и т. д. Эта техника изображения достигает в «Преступлении и Наказании» большой степени совершенства, и благодаря ей Достоевскому удается достигать потрясающих эффектов. Становясь сам всецело на точку зрения своего героя, видя его глазами как его внутреннюю жизнь, так и окружающее Достоевский заставляет и читателя делать то же самое; все невысказанные мысли, всё таящееся в глубине души героя, становится достоянием читателя.
В первой части, где описаны дни перед убийством и самое убийство, читателя самого как бы захватывает навязчивая идея Раскольникова. В подсознании последний уже давно принял решение убить старуху, но сознательно еще окончательно на это не решился. Он идет к «ей, рассматривает ее самое, ее квартиру, всё окружающее с точки зрения этого подсознательно принятого решения. Он всё время ловит себя на этой
О ДВУХ РОМАНАХ ДОСТОЕВСКОГО 125
мысли, которая всё более пронзает его сознание. Позднее эта мысль настолько овладевает им, что он уже не свободен в своих действиях, он поступает автоматически, как во сне, да и самое убийство совершает почти автоматически. Описывая дни перед убийством, автор изображает душевное состояние своего героя, всё чаще делая намеки на план убийства, и подробно регистрируя все внешние действия и поступки, не давая им при этом никакого рационального объяснения (этот прием нам знаком из «Двойника»). И после убийства продолжается эта полубессознательная, автоматическая внешняя жизнь; Раскольников чувствует, что теряет контроль над собой, и это его пугает, он боится в этом состоянии сделать что-нибудь, что может его выдать. Он становится недоверчив даже к самому себе; ему всё время кажется, что другие разгадали его тайну; каждую минуту в словах других людей или во внешних событиях ему чудится намек на его преступление. Читатель заражается этим состоянием. Благодаря изобразительной технике Достоевского читатель становится как бы соучастником Раскольникова.
Итак, после убийства каждое слово, каждое происшествие приобретает два значения: одно — для Раскольникова и читателя, другое — для остальных. Своим преступлением Раскольников противопоставлен всем другим людям, исключен из человеческого общества. Читатель переживает это вместе с ним. То обстоятельство, что Раскольников один знает что-то ужасное, чего никто другой не знает, и чего он никому не может рассказать, делает для него сношения с другими людьми невозможными. Это особенно ясно чувствуется в его разговорах с матерью и сестрой: он больше не тот, каким они знали его раньше, что-то невысказанное и ужасное стоит между ними и препятствует нормальному общению. Никто не может разгадать настоящей причины его действий, которые кажутся ничем не мотивированными, в то время как для Рас кольникова они психологически совершенно естественны.
Все эти эффекты достигаются изобразительной техникой Достоевского, при которой хотя установка Раскольникова и стоит на первом плане, но наряду с н е й существуют одновременно и другие, равноправные с ней, так что всё происходящее видно одновременно с нескольких точек зрения, совершенно различных и часто друг-друга исключающих. С этой техникой мы уже встречались в других произведениях, но нигде она не достигала такой силы, как в «Преступлении и Наказании».
126 Н. Т Р У Б Е Ц К О Й
Искусство диалога тоже достигает в этом романе большой высоты, некоторые из диалогов настоящие шедевры, как например, оба больших разговора Раскольникова с Соней, в которых эти два идеологически противоположных образа раскрывают свое психологическое своеобразие и друг-друга характеризуют. Мастерски написаны и разговоры Раскольникова с судебным следователем Порфирием. В них непрерывно происходит игра скрытых и высказанных мыслей, уже известный нам прием, доведенный здесь до виртуозности.
Сравнивая «Преступление и Наказание» с более ранними произведениями Достоевсткого, мы видим, что многие из его приемов достигли здесь исключительного мастерства. Разработка психологических образов здесь гораздо глубже и полнее, чем в каком бы то ни было из его прежних произведений. Можно, например, установить известное сходство Раскольникова с человеком из подполья, конечно только в идеологии и в ситуации, и первый разговор Раскольникова с Соней очень* напоминает разговор человека из подполья с Лизой. Сходство это однако только внешнее — и тут и там человек-рационалист, проводящий свою жизнь в одиноком думаньи, говорит с проституткой и рисует ей ее ужасное положение, — но смысл разговора с Соней совершенно иной, и впечатление, производимое на читателя, неизмеримо сильнее и глубже. Со-нин отец, Мармеладов, принадлежит к серии бедных чиновников, восходящей к Макару Девушкину из «Бедных Людей» (которого он даже несколько напоминает своей манерой говорить) . Чета Мармеладовых напоминает внешне чету Ефимовых в «Неточке Незвановой», где муж тоже пил и тяжелобольная жена прятала от него деньги. Но ни «Бедные Люди», ни «Неточка Незванова» не могут сравниться по трагизму содержания и по глубине художественного изображения с историей семьи Мармеладовых. Свидригайлов напоминает князя Валковского из «Униженных и Оскорбленных», и разговор Раскольникова со Свидригайловым в ресторане имеет некоторое сходство с разговором кн. Валковского с Иваном Петровичем. Но Свидригайлов гораздо более живой человек, полный трагизма и способный даже вызвать некоторую симпатию, тогда как кн. Валковский только условный мелодраматический злодей.
Изображение душевного состояния Раскольникова, который часто действует как во сне и не всегда в состоянии различить сон от действительности, напоминает изображение душевного состояния Ордынова в «Хозяйке», а механическая
г
О ДВУХ РОМАНАХ ДОСТОЕВСКОГО 127
подробная регистрация его внешних действий напоминает изображение поведения Голядкина в «Двойнике». Но благодаря трагичности содержания и идеологически-психологической проблематике, применяемые автором прежние методы изображения создают здесь эффект такой действенной силы, какой не было еще ни в одном из произведений Достоевского. Художественные приемы Достоевского, которые прежде применялись им по отношению к незначительным или схематическим фигурам в «Преступлении и Наказании» применены к личностям замечательным и интересным, или психологически глубоко и тонко разработанным, что, конечно, создает совершенно иное впечатление.
«Преступление и Наказание» возвышается над всем, что раньше было написано Достоевским, как высокая башня над окружающими домами. Писатель в этом произведении достиг такой высоты, с которой всё прежде написанное кажется мелким и незначительным. В этом, первом из ряда своих идеологически-психологических романов автор наконец нашел свое писательское «я» и раскрыл его перед читателем. Форма этого романа дает возможность проникать в самую глубину души и совести, ставить глубокие и серьезные этические проблемы, не давая при этом читателю готовых ответов. Этим пробуждается мысль, идеологический интерес читателя, что в соединении с захватывающей фабулой создает впечатление, необыкновенное по своей действенности, глубине и силе.
Как мы уже указывали, действующие лица Достоевского, особенно в его идеологически-психологических романах, не являются просто носителями какой-нибудь одной идеологии или какого-нибудь одного психического свойства. Они представляют собой сложный комплекс противоположных свойств, чувств, мыслей, душевных движений, из которых одни высказываются или проявляются, другие остаются скрытыми, и их нужно угадывать. То, что соединяет в одно целое этот разнообразный конгломерат и не дает ему распадаться — это единство живой человеческой личности. Каждое действующее лицо представляет собой отдельный психологический мир, индивидуальную душевную драму, совокупность душевных состояний и свойств, находящихся в постоянной борьбе друг с другом.
Взаимоотношение и противопоставление этих сложных личностей, их взаимодействие, построены на принципе, который лучше всего можно сравнить с контрапунктом в музыке. Романы Достоевского похожи на хор, в котором каждый го-
128 Н. Т Р У Б Е Ц К О Й
лос поет свою самостоятельную и законченную мелодию; но •эти мелодии построены так, что всякую из них можно рассматривать как аккомпанимент каждой из остальных, так что при одновременном пении создается не какофония, а стройное музыкальное единство, в котором каждый голос сохраняет свою самостоятельность, и в то же время он неотделимая часть целого. Русский литературовед Бахтин совершенно правильно назвал такого рода роман «полифоническим».
«Полифоническая» структура обусловлена тем, что каждое действующее лицо, как сказано выше, представляет собой особый психологический мир — эти «миры» нельзя подвести под простую тематическую схему, подвергнуть их тематической дисциплине. Они должны сохранять свою автономию, и поэтому только путем контрапунктического противопоставления можно объединить их в одно «полифоническое» целое.
2
«Идиот» и «Преступление и Наказание» полифонические романы с центральной фигурой, вокруг которой развивается вся их сложная фабула; положение этих центральных фигур в романах особое, они противопоставлены всем остальным. В «Преступлении и Наказании» это особое положение мотивируется тематически преступлением Раскольникова, формально -— тайной, которая отделяет его от других; в «Идиоте» тематическая мотивировка — «святость» князя, формальная — абсолютная правдивость и искренность его слов и его поведения. Существование центральных фигур является уступкой «монофоническому» роману. В дальнейших произведениях Достоевского они исчезают, и мы находим полифоническую форму в чистом виде. Правда, в «Бесах» и «Подростке» рассказ ведется в первом лице; но в «Бесах» рассказчик еще более безличный образ, чем в «Селе Степанчикове» или в «Униженных и Оскорбленных», при некоторых; очень важных сценах романа он вообще не присутствует и рассказ в первом лице внезапно сменяется объективным рассказом в третьем. В «Подростке» рассказчик индивидуально охрактеризован, — формально он герой романа, т. к. это сам подросток, но на самом деле он отнюдь не главное действующее лицо, а лишь одно из действующих лиц; его роль в романе напоминает роль рассказчицы в «Неточке Незвановой». В «Братьях Карамазовых» последний след централистической структуры устранен — в нем нет ни рассказчика, ни противопоставленной всем цент-
О ДВУХ РОМАНАХ ДОСТОЕВСКОГО 129
ральной фигуры, а несколько равноправных действующих лиц, образующих своими голосами полифонический хор.
Не следует думать, что Достоевский стремился к этому с о з н а т е л ь н о , что он поставил себе задачей н а п и с а т ь п о л и ф о н и ч е с к и й р о м а н и работал над ее разрешением. Он пришел к этой форме естественным путем, в силу внутренней логики своего литературного творчества. Как в «Бесах», так и в «Подростке» он имел намерение создать центральную фигуру, но это ему не удалось. В «Бесах» у Николая Ставрогина есть все внешние признаки такой фигуры и Достоевский всё время пытается дать ему обособленное положение, противопоставить его всем остальным, но из этих попыток ничего не выходит. Ставрогин действительно находится в центре одной из тем романа, но это не главная тема и центр тяжести не в ней. Самому образу Ставрогина не хватает той ясности и четкости, с которыми обрисованы Раскольников и князь Мышкин, и уже в силу одного этого он не может стать главной фигурой всего произведения. То же самое можно сказать и о Версилове в «Подростке». Это было результатом не сознательного намерения автора, а внутренней логики полифонического романа. И Ставрогин, и Версилов, за¬ гадочные таинственные натуры, стоящие много выше всего, что их окружает, созданные, так сказать, для ведущей роли, из чего ясно видно, что они к ней и предназначались. Только в «Братьях Карамазовых» отсутствует намерение ввести в роман центральную фигуру. Правда, в предисловии автор называет младшего из братьев, Алёшу главным героем своего романа, но он имеет в виду весь, ненаписанный еще роман, в котором «Братья Карамазовы» должны были быть первой, вводной частью, и которого Достоевский уже не смог написать. В написанном романе Алёша стоит на одной линии с братьями и одно заглавие романа показывает, что героем его является не один брат, а все.
Так же непреднамеренна была у Достоевского другая особенность его романов, на которую мы неоднократно уже указывали, а именно отсутствие тенденции, полное равноправие выведенных в них идеологий, невозможность найти «лицо» автора. Достоевскому хотелось писать определенно тенденциозные романы. В 1867-1870 г.г. он был занят планами двух таких произведений — «Жизнь великого грешника» и «Атеизм», над которыми он усиленно и усердно работал. Но оба романа не только не были закончены, но даже не были начаты, — дальше набросков, конспектов, планов дело не по-
130 Н. Т Р У Б Е Ц К О Й
шло, и причиной этому было полное несоответствие подобного рода романов художественному творчеству писателя и его приемам. Но и при создании своих написанных романов Достоевскому не вполне была ясна их идеологическая сущность — работая над ними, автор думал, что пишет тенденциозные произведения, в действительности же только в «Бесах» это его стремление отразилось в довольно сильной степени. Правда, положительные взгляды автора в этом романе нигде не высказаны прямо, но зато его отрицательное отношение к выведенным идеологиям и их носителям не подлежит сомнению, и весь роман носит характер памфлета; это даже является одним из характерных принципов его структуры.
«Бесы» появились в 1871-1872 г.г. В романе многое взято из действительной жизни, в нем много намеков на живых людей и действительные происшествия, хорошо известные каждому читателю того времени. Сам Достоевский смотрел на «Бесы» как на памфлет, направленный против нигилистов и либералов. В центре действия стоит деятельность нигилистов, и убийство ими прежнего единомышленника, по подозрению в измене. Такое убийство (студента Иванова), было действительно совершено нигилистами в Москве в 1870 году, под водительством Нечаева. Не только самое убийство, но и многие подробности в романе совпадают с действительными фактами, и некоторые из действующих лиц имеют большое сходство с участниками убийства. Организатор его в романе, вождь нигилистов, Петр Верховенский, многими чертами напоминает Нечаева. Последний был своеобразной личностью, смесью авантюриста с фанатиком. Он считал все средства допустимыми, поскольку они вели к высшей цели, революции, и действовал обманом и мистификацией, выдавая себя за представителя международной организации, имеющей разветвления по всей России, и даже показывая документы с печатью этой несуществующей организации. Ему удалось приобрести большое влияние среди студентов московской сельско-хозяйствен-ной академии, и организовать среди них тайный союз, члены которого были искренно убеждены, что они принадлежат к могучей международной организации. Когда студент Иванов усумнился в этом, а также и в правдивости самого Нечаева, последний подстрекнул своих последователей к убийству, а сам бежал заграницу. Всё это мы находим в личности и деятельности Петра Верховенского. Также и некоторые члены кружка, организованного им, живо напоминают фигуры из процесса Нечаева, как например, всецело преданный Верховенскому
О ДВУХ РОМАНАХ ДОСТОЕВСКОГО 131
офицер Эркель — студента Николаева, верного раба Нечаева, и Толкаченко — писателя Прыжова из того-же процесса. Идеология Верховенского тоже очень близка к чисто-отрицательной идеологии Нечаева, интересовавшегося только разрушением, бунтом, созданием анархии, смотревшего на своих сотрудников лишь как на орудия для достижения цели и презрительно тиранизировавшего их.
В главной теме «Бесов» эти воспоминания о всем известных недавних событиях соединяются с воспоминаниями о много более старых происшествиях русского революционного движения, а именно о кружке Петрашевского. Это понятно — непосредственные сношения с революционерами были у Достоевского только в сороковых годах; о Нечаеве и о настроениях современной ему молодежи он знал только из газет и по рассказам, и потому неудивительно, что он комбинировал их с личными воспоминаниями. Наряду с чертами сходства с Нечаевым, у Верховенского имеются также черты напоминающие Петрашевского. Николай Ставрогин, посвященный прочившим его в вожди Верховенским во все его планы, сам ни во что не верящий, занимающийся революцией [только от* скуки и участвующий в движении лишь до «известной степени», ничем себя не связывая, — не имеет прототипа в группе Нечаева, однако живо напоминает Николая Спешнева, участвовавшего в кружке Петрашевского.
Итак, современники Достоевского легко могли узнать среди нигилистов романа знакомые им личности. Так же — и даже в еще большей степени — обстоит дело с двумя представителями либерализма: Степан Трофимович Верховенский — кар-рикатура на известного профессора Грановского, а писатель Кармазинов — каррикатура на Тургенева. Даже сочинение Кармазинова, которое он читает на благотворительном вечере, пародия на известный очерк Тургенева. Каррикатуры настолько явны, что каждый современник не мог не догадаться, о ком идет речь.
Среди второстепенных лиц, появляющихся в менее важных эпизодах романа, были тоже изображены некоторые, всем в то время известные люди. Например, юродивый, Семен Яковлевич, которого считали ясновидящим, более или менее списан с хорошо знакомого всем москвичам юродивого, Ивана Яковлевича Корейши, слывшего ясновидящим в народе.
Нельзя, однако, считать «Бесы» исключительно злободневным произведением. Наряду с многочисленными, указанными нами чертами, связывавшими роман с современной ему
132 Н. Т Р У Б Е Ц К О Й
эпохой в нем очень много такого, что стоит вне времени и пространства. Разумеется, современники читали роман иначе, чем последующие поколения, но и теперь еще его можно читать с интересом не только историческим. Глубокая и тонко разработанная психология действующих лиц, оригинальные мировоззрения, богатая по содержанию фабула, всё это делает роман очень интересным и для современного читателя. В представлении Достоевского Петр Верховенский не только комбинация Нечаева с Петрашевским, но и символ революционера-нигилиста вообще, воплощение доведенной до последних логических выводов психологии революционного вождя, так же как Степан Трофимович был для него воплощением прекраснодушного буржуазного либерала всех времен и народов. То же самое можно сказать и о всех действующих лицах — в каждом из них можно найти черты временные и вневременные, в идеологическом и психологическом отношении. Для изобразительной техники Достоевского мировоззрение никогда не является самоцелью, и каждый носитель идеологии не отвлеченный образ, а живой человек, у которого мировоззрение составляет лишь часть его общей характеристики. Душевная структура этого человека всегда двойственна, всегда построена на внутреннем психологическом противоречии. В «Бесах», так же как и в «Преступлении и Наказании», есть еще много персонажей, не имеющих отношения ни к какой идеологии, и идеологической схемой далеко не исчерпывается содержание романа.
Как мы уже упомянули, Достоевский считал Петра Верховенского воплощением современного ему революционного мышления, сущностью которого было, по его мнению, сочетание стремления к отрицанию, разрушению всех религиозных, моральных, политических и социальных основ жизни, с романтической мечтой о всемирном владычестве, и связанное с этим полное презрение к людям, стаду баранов, и непомерное возвеличение некоторых избранных сверх-людей, будущих властителей мира. Петр ОВерховенский лишен сострадания и каких бы то ни было сдерживающих моральных принципов, он презирает не только самих людей, но и всякую идеологию, а вместе с тем, с детской наивностью увлечен своей мечтой о всемирном владычестве. Среди остальных революционеров, принадлежащих к его кружку, есть много разновидностей, но никто из них не «вождь». Либо это чистые теоретики, как Ши-галев, написавший трактат о будущем устройстве мира, в котором он пришел к необходимости рабства; либо это мелкие
О ДВУХ РОМАНАХ ДОСТОЕВСКОГО 133
натуры, вроде Липутина, злобные и трусливые, находящие удовольствие в осмеянии всего и вся, но в то же время с фанатизмом верящие в какую-нибудь утопию; либо это верные служители революции, как Эркель, не размышляющий об общих принципах или конечных целях, и только самоотверженно отдающий себя в распоряжение вождя, которому он безгранично предан и в правоте которого не способен усомниться. Дана целая галлерея типов, образующих психологически-идеологический комплекс, завершающийся Верховенским. Все они интеллигенты. Им противопоставляется каторжник Федька, человек из народа. Это обыкновенный преступник, не отступающий ни перед чем, даже перед убийством, но вместе с тем сознающий свою греховность и не дающий обратить себя в атеизм. В этом отношении Петр Верховенский над ним не имеет власти: пока из народной совести не исчезнут религия и мораль, нигилистическая революция невозможна. Борьба против религии и морали и есть, по представлению Достоевского, сущность революции.
В конечном итоге все идеологические проблемы в «Бесах» сводятся к проблеме религии. Две парадоксальных точки зрения на эту проблему представлены в романе студентом Шатовым и инженером Кирилловым. Шатов, бывший прежде тоже революционером, отошел от нигилизма, стал славянофилом, и признает существование особого русского нацинально-религиозного идеала. Он считает русский народ богоносцем, отрицает европейскую культуру с ее стремлением к эгоистическому земному счастью и видит единственное спасение для русских интеллигентов в возвращении к народу, к его религиозным и моральным основам. Своих новых убеждений он держится так же фанатически, как революционеры держатся своих, но когда его спрашивают, верит ли он сам в Бога, оказывается, что он только хочет верить, но что ему еще не удалось поверить. Трагизм его душевной жизни заключается в этом религиозном бессилии, в неспособности поверить в Бога, соединенной со страстной потребностью верить.
Кириллов идя путем отрицания Бога и до конца продуманного индивидуализма, пришел к необходимости самоубийства. Бог ничто иное, как страх смерти; уничтожить Бога —-это значит уничтожить страх смерти. Абсолютно свободен лишь тот человек, для которого действительно совершенно безразлично, жить или умереть. Такой человек равен Богу, и наивысшее проявление его свободы заключается в сознательном самоубийстве, совершенном не от усталости жить, не от
134 Н. Т Р У Б Е Ц К О Й
какой-либо внешней причины, а по собственной свободной воле. Эта мрачная идеология соединяется у Кириллова с глубокой любовью к людям и с внутренней религиозной устремленностью, которую он всё время старается подавить своей диалектикой, но которая продолжает жить в его подсознательном и просвечивает сквозь все его рассуждения. В этом отношении он полная противоположность Шатову; атеизм и аморализм у него — теория, не могущая побороть внутренней природной религиозности, тогда как у Шатова, наоборот, религия — теория, не могущая побороть природного неверия.
Верховенский, Кириллов, Шатов и остальные нигилисты принадлежат все к одному тематическому комплексу. Верховенский боится, что вследствие перемены своих взглядов Шатов может предать его; кроме того, он считает что совместно совершенное преступление — наилучшее средство, чтобы крепко внутренно спаять организацию, и потому он организует со своей группой убийство Шатова. Кириллов уже давно обещал Верховенскому, что отложит совершение самоубийства до того момента, когда тот этого потребует; Верховенский требует исполнения обещания в ночь убийства Шатова, и Кириллов оставляет записку, в которой берет это убийство на себя.
Нигилистам противопоставлены либералы, из которых наиболее рельефно изображен Степан Трофимович Верховенский, отец Петра. Этим родством, вероятно, указывается на то, что нигилизм лишь дальнейшее развитие либерализма. Либерализм понимается Достоевским не столько как определенная политическая теория, сколько как общая установка. Она характеризуется поверхностным скептицизмом в религиозно-нравственных вопросах, презрением ко всему исконно-русскому и народному, просвещенным космополитизмом, сентиментальным восхищением перед европейской культурой. Все это черты того культурно-философского направления, которое боролось со славянофильством и называлось в сороковых годах западничеством. С внешней стороны либерализму присущи эстетизм, любовь к изящной форме, благородному жесту, фразе.
По своему душевному облику Степан Трофимович большой ребенок, легкомысленный, беспомощный, тщеславный, убежденный в своей важности для человечества, экспансивный и сентиментальный. Это несомненно комическая, но в то же время симпатичная фигура. Его манера говорить напоминает несколько старого князя из «Дядюшкина Сна», а некоторые
О ДВУХ РОМАНАХ ДОСТОЕВСКОГО 135
стороны его жизни — Фому Фомича Опискина, но всё это в облагороженном и более симпатичном виде. Ему противопоставлен знаменитый писатель Кармазинов, тоже либерал, обладающий всеми недостатками Степана Трофимовича, но без его симпатичных сторон. Безмерно тщеславный, надутый, преследующий в жизни одну единственную цель — успех у публики, он всегда готов, несмотря на эстетизм и снобизм, льстить нигилистам, видя в них вождей общественного мнения и боясь, что они могут повредить его популярности. В этом отношении он коренным образом отличается от Степана Трофимовича, которого нигилисты глубоко возмущают своим осмеиванием всего возвышенного, красивого и благородного, и который страстно борется с ними. Кармазинов и Степан Трофимович отражают собой два типа либералов. Одни из них в своем прекраснодушии так далеки от действительной жизни, что неспособны успешно бороться с порожденными ими нигилистами и гибнут в этой борьбе; другие же так трусливы в своем тщеславии, что даже и не пытаются бороться, а стараются приспособиться к нигилизму и льстить ему, тем самым становясь авангардом революции. Не случайно, что представителем второго типа Достоевский выбрал именно Тургенева. Кроме личных мотивов — оба писателя враждовали друг с другом — был и более прямой повод. В романе «Отцы и Дети», рисующем конфликт между двумя поколениями, либеральным и нигилистическим, представитель молодого поколения, нигилист Базаров, изображен симпатичными чертами и трагизм конфликта ослаблен и подслащен. В Степане Трофимовиче и его сыне Достоевский показал весь трагизм конфликта обоих поколений, это было полемикой с Тургеневым, и потому неудивительно, что он последнего избрал для своей каррикатуры.
Образ Николая Ставрогина, сына генеральши, остается загадочным на всем протяжении романа. Первоначально Достоевский хотел использовать для этой фигуры материал, собранный им для своих ненаписанных романов. Затем он начал изменять и перерабатывать Николая Ставрогина, вычеркивая все его положителньые высказывания и всё, что могло мотивировать его действия; в окончательной редакции Ставрогин получил образ человека, чей внутренний мир почти совершенно неизвестен, а внешнее поведение состоит из ничем не мотивированных противоречий. Исследователи творчества Достоевского не удовлетворяются этим образом, и исходят при его истолковании не из окончательной формы, а из сохранив-
136 Н. Т Р У Б Е Ц К О Й
шихся 'Неопубликованных отрывков первоначальных редакций, стараясь в них найти объяснение. Это, разумеется, совершенно неправильно, — Достоевский по всей вероятности имел свои основания, когда вычеркивал то, что считал лишним. Ставрогина нужно считать тем, чем он является перед читателем в окончательной редакции романа — т. е. неразрешимой загадкой. Каждое действующее лицо в романе стремится эту загадку разгадать по-своему, в желательном для него направлении, чувствуя в Ставрогине большую скрытую силу. В конце концов он разочаровывает всех: он никого не любит, ни во что не верит и в самом себе видит лишь зияющую пустоту. Он кончает самоубийством и этот конец до известной степени символичен. Ставрогин унылый и безнадежный фон «Бесов», та пропасть, в которую толкает человека отсутствие чего бы то ни было положительного. Конкретные положительные черты только испортили бы этот образ.
В тематике «Бесов» Ставрогин играет важную роль. Его любят несколько женщин — жена Шатова, его сестра Дашенька, Лиза Тушина и душевно-больная Лебядкина, на которой он в свое время по неизвестной причине женился, — каждая любит его по своему, соответственно особенностям своего характера. Тематически важны только Лиза и Лебядкина, другие две — второстепенные фигуры. Петр Верховенский думает, что Ставрогин влюблен в Лизу и, чтобы приобрести его расположение, организует убийство Лебядкиной, а Лизу привозит к нему в подгородное имение. Лиза убеждается при этом свидании в том, что Ставрогин ее не любит. Узнав об убийстве Лебядкиной, она думает, что оно произошло по желанию или с ведома Ставрогина, и в ужасе, инстинктивно, бежит к убитой, где ее линчует толпа, убежденная в том, что она была причиной гибели Лебядкиной и теперь пришла полюбоваться на свое дело. Рядом с убийством Шатова, это самый важный эпизод в романе.
Число действующих лиц в «Бесах» очень велико, каждое из них имеет свою определенно выраженную индивидуальность; они характеризуются, по методу Достоевского, противопоставлением друг другу и своими взаимоотношениями, что требует очень разветвленной и обильной событиями фабулы. Все действующие лица находятся в самых сложных отношениях между собой, т. ч. создается запутанная сеть главных и второстепенных тем. Важны при этом не только самые эпизоды, но и последовательность их во времени, т. к. каждый из них, как и каждый разговор, воспринимается на фоне преды-
О ДВУХ РОМАНАХ ДОСТОЕВСКОГО 137
дущих, действует параллелизмом или контрастом. Так, например, эпизод возвращения к мужу жены Шатова, родящей у него ребенка, действует на читателя неизмеримо сильнее оттого, что он знает, что Шатов приговорен к смерти и что убийство должно совершиться в эту же ночь. Отдельные эпизоды романа имеют почти всегда драматическую форму, это сцены, в которых центр тяжести лежит в разговорах, прерываемых только от времени до времени «сценическими пояснениями». Между сценами вставлены повествовательные отрезки, составляющие переход от одной сцены к другой. Многочисленность лиц и сложность их отношений вызывают необходимость массовых сцен, носящих характер катастрофических скандалов, подготовленных нагромождением происшествий и завершающих их. Действие развивается быстро и так как оно очень разносторонне и состоит из сложной сети от-тельных, детальных действий, в которых участвуют по несколько человек — (что связано с сущностью полифонического романа) — получается перегрузка событиями,/ столь характерные для Достоевского «длинные дни», в которых происходит необыкновенно много. Нити различных сложных действий сплетаются постепенно в один запутанный клубок, который распутывается катастрофой, вернее целым комплексом катастроф и преступлений. Роман кончается эпилогом, вкратце излагающем всё, случившееся после трагической ночи, а также рассказывающем о последовавшем несколько позже самоубийстве Ставрогина.
Таково строение этого полифонического романа Достоевского, в котором разнообразные мировоззрения, глубокие психологические наблюдения, сложное содержание, преступления и тайны соединяются с сатирой, с политическим памфлетом. Положительной идеи, «морали» в нем нет, но он толкает и будит мысль читателя, которого одновременно заинтересовывает богатая событиями фабула и увлекает мастерское изображение психологии героев.
Е. С. Трубецкой
БОДЛЕР И ДОСТОЕВСКИЙ ( В Д Ф БОЛЬШОГО ГОРОДА)
Бодлер и Достоевский: самое сопоставление этих имен может у некоторых вызвать недоумение. Действительно, точек соприкосновения у них немного но всё же они есть, не столько в жизни, в искусстве, сколько в тематике, в их мифологии.
I. Французский дэнди и русский разночинец
Шарль Бодлер (1821-1867) и Федор Михайлович Достоевский (1821-1881) родились в одном и том же году. Первый почти на восемь месяцев старше второго, но умер на четырнадцать лет раньше. Семья Бодлеров зажиточная, культурная. Шарль, сын бывшего священника, получил прекрасное образование, знал древних классиков, хорошо разбирался в живописи и сам был замечательным рисовальщиком. Особенно в юности ему импонировала роль дэнди. Он им отчасти и был, но роли своей до конца не выдерживал, слишком уж многим р л е к а л с я . Между тем, в его же истолковании, дэнди — существо утонченное, равнодушное, преимущественно скучающее.
Достоевский — сын военного врача, который дослужился до дворянства. Он разночинец по типу, по тону. Он увлекался Расином, всю жизнь поклонялся Пушкину, но присущего им чувства формы у него не было. Эстетический «формализм» пушкинской эпохи (ампира) был ему чужд, как и многим другим писателям его поколения, даже старшим по возрасту, как Б е линский или Лермонтов.
Для Бодлера революция 1848 г. была лишь мимолетным увлечением. А петрашевец Достоевский до конца жизни оставался социальным утопистом. Для Бодлера «черная Сибирь» была неясным, волнующим образом, а Достоевский десять лет провел в этой вполне реальной черной Сибири, из них четыре года на каторжных работах.
Для обоих любовь была мукой. Оба они терзали, терзались, любя. У каждого была своя темная лэди (шекспировских соне-
БОДЛЕР И ДОСТОЕВСКИЙ 139
тов). У Бодлера — малограмотная мулатка Жанна Дюваль, черная Венера, у Достоевского — студентка-нигилистка Полина Суслова, которую Розанов (впоследствии на ней женившийся) сравнивал с хлыстовской «богородицей» и Екатериной Медичи.
Бодлер понятия не имел о Достоевском, но и последний «Цветов Зла» не читал (кажется даже образованнейший Тургенев нигде об этой книге не упоминает). Теоретически они могли бы встретиться в Париже, в начале 60-х г.г. Если бы это произошло, Бодлер мог бы взглянуть на русского варвара сверху вниз, а последний, может быть, причислил бы своего собеседника к разряду французишек-фанфаронишек.
Но явно они оба «одного безумия люди», одержимые той же самой мечтой по абсолютному. Их мучила та же «священная тоска», о которой Достоевский говорит в Бесах (в связи с С. Т. Верховенским),
IL Поздние романтики
Если обратиться к искусству, то здесь между ними еще меньше общего, чем в жизни. Бодлер и в поэзии, и в прозе, уравновешенный мастер строго-выверенного стиля. Каждое слово было для него живым существом, которое он беспощадно укрощал в своих стихах (но, укрощая, не убивал). Пусть в жизни он был неврастеником, но не в искусстве. Прав Т. С. Элиот, заметивший, что трудно найти поэта менее истеричного и более прозрачного, чем Бодлер. Бодлер — романтик, мечтатель, проклинающий этот новый мир (буржуазный, индустриальный), но всё же именно его он отражает, осваивает в поэзии, не брезгуя самыми отвратительными прозаизмами. Это стиль сниженного романтизма. Но какофонию современного мира он выражает на языке гармонии. В поэтике он явно продолжает Расина. Для Поля Валери — Бодлер классическая «фигура» в романтизме.
Достоевский тоже поздний сниженный романтик, вышедший из гоголевской «натуральной школы», но с уклоном не в классицизм, а в сентиментализм, в мелодраму, подобно В. Гюго и Ж. Занд, которыми он так увлекался. Он «натуралист» и сентименталист в романтизме (В. Виноградов).
От Гоголя Достоевский унаследовал тематику («Шинели», «Невского Проспекта», «Записок Сумасшедшего») и его «грязный» натуралистический словарь мелких чиновников, р а з ночинцев, мещан. Всю эту «низкую прозу» он вводил в свои романы, которые, по-гоголевски, называл поэмами (в письмах) . Но ему чуждо барочное великолепие гоголевской периодической речи. Вообще всякая кропотливая работа над слогом его
140 Ю. И В А С К
не интересовала. В «Бесах» он издевается над стилистикой Еар -мазинова-Тургенева. Достоевский писал словно небрежно, но всегда увлекательно. Нашу пульсацию крови убыстряет его прерывистое дыхание, слышимое во всех его книгах. Бодлер тоже задыхается, агонизирует в своих выверенных стихах... Зачастую Достоевский достигает необыкновенной словесной выразительности, например, в разговоре Версилова, С. Т. Верховенского, в неправильной речи Кириллова или же — когда переходит на говорок мелких чиновников. Этих чиновников и этот говорок «изобрел» Гоголь, но у Гоголя чиновники походят на манекенов, а у Достоевского оживают (оживают — потому что бунтуют!).
То, что Достоевский хотел сказать, он в своих романах-поэмах полностью выразил. Следовательно, есть у него свой единственный и неповторимый стиль. Но его слог имеет мало общего с Гоголем и ничего общего с Бодлером. Его стиль — не гоголевское нео-барокко, не бодлеровский нео-классицизм в романтизме. Это скорее романтический нео-сентиментализм очень высокого напряжения (динамический!). Объем, вместимость его гения — глубже гоголевского и шире бодлеровского.
У Бодлера и у Достоевского имеются общие литературные источники, например, Э. Т. А. Гофман, Бальзак, но истолковывали они их на свой лад. Большинство же прочих источников — разные: у Бодлера — Расин, Паскаль, Сведенборг, Ж. дэ Местр, Т. дэ Квинси, Э. А. По, у Достоевского — Шиллер, В. Гюго, Э. Сю, Ж. Занд, Диккенс, Гоголь.
III. Большой Город
Современный турист, человек праздный, однако, не чуждый поэзии. Он приезжает в Париж. Конечно, он осмотрит Лувр, Нотр Дам. В поисках бодлеровской атмосферы он непременно заглянет в те узкие, грязные улицы, в которых всё еще произрастают «цветы зла». Тот же турист едет в Ленинград-Петербург. Неизбежные Эрмитаж, Исаакий. Но где же Сенная площадь? — спросит он недоумевающего советского гида. Кажется, именно там Раскольников убил старуху-процентщицу и сестру ее Елизавету...
Бодлер не только в Париже, Достоевский не только в Петербурге, они также в трущобах Лондона, Нью-Йорка, Чикаго, даже Мексико, может быть, и в Сингапуре, Гонтконге, Токио. Бодлер и Достоевский создали наш миф Большого Города, всё еще существующего. Этот Большой Город «открыл» Бальзак, но его парижские трущобы — без лирики, без метафизики.
БОДЛЕР И ДОСТОЕВСКИЙ 141
X Гроссман доказывает, что Вотрен и Растиньяк («Отец Горио») превратились в Раскольникова... А в одной бодлеров-ской строчке будто бы заключается целый роман Бальзака, утверждает Поль Валери. Но у Бальзака не было ни достоевско-бодлеровского безумия, ни их «священной тоски».
Что-то неуловимое, атмосферу Большого Города, мы скорее находим на рисунках Домье и Гаварни. Бодлер увлекался обоими, а Достоевский, кажется, упоминает только о последнем, о его иллюстрациях к Э. Т. А. Гофману. Это же неуловимое пронзает у Э. А. По, который был кумиром Бодлера. Оно же раз лито в гоголевском «Невском Проспекте», а этот рассказ своего рода введение ко всем петербургским романам Достоевского.
В чем-же это неуловимое? Где безумие, тоска в Большом Городе проявляются, обнаруживаются? Но сперва в самых общих чертах воссоздадим Большой Город и Бодлера, и Достоевского. Газовые фонари — один из наиболее бросающихся в глаза признаков Большого Города 19-го века. Это заметил еще Гоголь: фонарь умирал на одной из дальних линий Васильевского острова... Этой ритмичности гоголевской речи у Достоевского не находим, и он ее и не добивался. Но газовые фонари замечал, как и Бодлер:
Feux du gaz... les torches du soir allument une aurore ("L'amour du mensonge").
Souvent, ä la clarte rouge d'un reverbere Dont le vent bat la flamme et tourmente le verre...
("Le vin des chiffoniers"). Сумерки густели, газ блеснул из магазинов и лавок
(«Униженные и Оскорбленные»). Ночь была ужасная, — ноябрьская, мокрая, туманная, дождли
вая, снежливая... Ветер выл... потрагивая тощие фонари набережной («Двойник»).
Эти же газовые фонари привлекают, бередят Раскольникова и Ипполита. А у Бодлера газ светится и по утрам. Эти газовые фонари надрывают душу. Ночью или в вечерних сумерках, при слабом, искусственном освещении, становится еще тоскливее, еще безотраднее. Но чем хуже, тем лучше, постоянно внушают и Бодлер, и Достоевский. Чем хуже, тем ближе невозможное, окончательное (вечное спасение или вечная гибель). Всё вообще странно тревожит, сводит с ума в городе.
Voici le soir charmant, ami du criminel; II vient comme un complice ä pas de loup...
142 Ю. И В А С К
Дальше: La Prostitution s'allume dans les rues... L'höpital se remplit...
Те же сумерки, та же «грошевая суета», та же «наглая прозаичность» раздражает, но и привлекает Подпольного Человека. А проститутку Лизу она пугает агонией в госпитале. Это всё тот же спижеипый, но, вместе с тем, и мечтательный романтизм, хотя и по разному выраженный. Тематика та же, но не стилистика.
Итак, газовые фонари, сумерки или ночь. Что еще? Грязные улицы, кафе, распивочные в трущобах. Водлеровские vieux fau-bourg, labyrinthe fangeaux... привлекают Ордынцева, Подпольного Человека, Раскольникова, Ипполита, Версилова с сыном, Ставрогина, позднее (уже в провинциальном городе) братьев Карамазовых. Всюду нищие, пьяницы, воры, убийцы, самоубийцы, игроки, проститутки, наркоманы, разного рода «бывшие люди», наконец, художники, студенты. Тут же беднота, «промышленный люд» (пролетариат). Погода всегда скверная, ибо чем хуже, тем лучше! Туман, слякоть. Дует холодный ветер или идет снег. «Записки из Подполья» отчасти написаны «по поводу мокрого снега». А на Сене теплее, чем у берегов Невы, нет сугрубов. И Бодлер больше внимания уделяет проституткам, наркоманам. Последние у Достоевского вообще не встречаются, но зато почти то же болезненное вдохновение испытывают его игроки, эпилептики.
Наконец, неуловимое, — тоска, безумие, мечты в самом фантастическом «умышленном» городе, в Петербурге. Но фантастичен и Париж. В «Слабом Сердце» — Петербург, в зимние сумерки, каждую минуту может исчезнуть, «искурится» в небе. Зыбок и. бодлеровский Париж:
L'air est plein du frisson des choses qui s'enfuient...
Из дыма, дождя и тумана возникает фантасмагория — гротескные Старики Бодлера. Они — двоюродные братья Старого Англичанина (в «Униженных и Оскорбленных»), Господина Прохарчина, жуткого Мещанина (в «Преступлении и Наказании») ! А вот эпилог бодлеровских Стариков:
Exaspere comme un ivrogne qui voit double, Je rentrai, je fermai ma porte, epouvante, Malade et morfondu, Tesprit fievreux et trouble, Blesse par le mystere et par Tabsurdite!
БОДЛЕР И ДОСТОЕВСКИЙ 143
В первой строке — тема «Двойника» Достоевского, а в следующих трех строках мерещится и Подпольный Человек и Р а с кольников, и Ипполит, и Кириллов — болезненные, смятенные мечтатели. Их часто лихорадит, им всегда не по себе, они тоже уязвлены «тайной и абсурдом». Однако, такого рода ассоциации, связывающие Бодлера и Достоевского — вне-литературны, они по ту сторону их искусства, их стилистики. «Державное теченье» бодлеровских стихов и «кричащая» проза Достоевского — величины, казалось бы, друг друга исключающие. В плане литературном их можно связать только «эпиграфами». Действительно, к каждой главе романов Достоевского можно без особого труда подыскать эпиграф из стихов, рассказов, заметок Бодлера. И разве мы не узнаем русского апокалиптика в этой «Фантастической Гравюре»:
Fantome comme lui, rosse apocalyptique, Qui bave des naseaux eomme un epileptique...
Пусть их способы выражения разны, даже взаимоисключающи. Оба они «одного безумия люди». Неистовые метафизики, создавшие миф Большого Города, похожего на ад и тоскующего по раю. Однако, рай остается недоступным, между тем как ад не только пугает, отвращает, но и привлекает, завораживает.
IV. Цветы зла
1) Безумие Город — сущий ад, но ад, имеющий свою прелесть. Это
один из лейт-мотивов Бодлера: Crime, horreur et folie, — восклицает он с упоением.
Те же мотивы, то же упоение гибелью слышатся и у Достоевского в восклицаниях Мити Карамазова: — Гибель и м р а к -Смрадный переулок и инфернальница I А Настасья Филипповна восклицает на своем именинном вечере: — ...я гулять хочу! Сегодня мой день, мой табельный день, я его давно поджидала! Исступленные речи героев Достоевского волнуют, увлекают. Пусть говорят опи чуть вульгарно, по-чиновничъи («табельный день»), но с заразительным упоением ( « я гулять хочу...»). Слог, слова у Достоевского и Бодлера — разные, но их интонации голоса иногда совпадают. В их поэзии — трепет .ночных бабочек, обжигающих крылья о пламя свечи. Это хорошо понимал Иннокентий Анненский, вдохновлявшийся и Достоевским, и Бодлером:
И мертвых бабочек мне страшно трепетанье...
144 Ю. И В А С К
Бодлер сдержаннее, классичнее, ему чужд германо-шилле-ровский пафос с примесью русской бесшабашности, но и он в своих «Парижских Картинах», да и в других стихотворениях, «летит вверх пятами», подобно Мите Карамазову, Настасье Филипповне. Низменного зла в этом упоении гибелью, мраком — нет. Самовзрывающиеся герои Достоевского и Бодлера как-то освобождаются от всего плотского и кажутся безгрешными, очистившимися в трагическом катарсисе.
2) Страсть, сладострастие
Самый «пышный», ядовитый цветок зла у Бодлера — сладострастие. Ужасен этот апокалиптический гротеск «Падали»:
Les jambes en l'air, comme une femme lubrique, Brülante et suant les poisons,
Ouvrait (Типе facon nonchalante et cynique Son ventre plein d'exhalaisons.
Достоевский, следуя «пуританской» традиции русской литературы, от описания скабрезных подробностей воздерживается. О разврате он говорит намеками, обиняком (напр., о похождениях князя Валковского, Свидригайлова, Ф. П. Карамазова). Но страсти у Достоевского разгораются с неменьшей силой, чем у Бодлера. Потрясает одержимость Рогожина Настасьей Филипповной, Версилова Ахмаковой, Мити Карамазова Грушенькой. Апогей Митиной страсти — в селе Мокром, а Рогожин и Верси-лов неистовствуют в фантастическом, «умышленном» Петербурге.
Страстям противополагается бесстрастие, пресыщенность, скука, Геппш бодлеровского «короля дождливой страны», или же — Версилова, в особенности, — Ставрогина. Но и они, подобно лирическому герою Бодлера не выдерживают роли скучающего дэнди. Стареющий Версилов всё еще не сдается, безумно увлекается, а опустошенный Ставрогин почти до конца испытывает свою силу, скандалит, исповедуется. «Сладострастники», даже Свидригайлов, Ф. П. Карамазов, тоже одержимы безумной 'Страстью. Чужды безумия только буржуа, которых Бодлер собирательно называл бельгийцами! Они самодовольны, как многие важные чиновники или дельцы, либералы или нигилисты у Достоевского. Все они «коротенькие» люди (гоголевское выражение С. Т. Верховенского).
БОДЛЕР И ДОСТОЕВСКИЙ 145
3) Бунтари
Бодлер часто богохульствует. В своих заметках он сравнивает Бога с блудницей: он всех любит, он любовник каждого человека. В сборник «Цветы Зла» включены стихотворения «Гимн Каину», «Литания Сатаны». В пьесе «Отречение св. Петра» говорится, что Петр хорошо сделал, что трижды отрекся от Христа. Таких примеров можно найти немало. Но бодлеровский сатанизм слишком уж отзывается романтической модой. Ему даже изменяет вкус: все эти клубки змей и черные кошки «дурного тона». Его дьявол — скверно декламирующий псевдо-дэнди. Карамазовский Чорт (в образе барина-приживальщика) неизмеримо умнее, остроумнее бодлеровского сатаны. Герои Достоевского редко кощунствуют (так, Версилов разбивает икону). Но его богоборцы сильнее, опаснее бодлеровских богохульников. Достоевский сродни библейскому богоборцу Иакову, а Бодлер — новый Антоний, чаще поддающийся искушениям и реже их преодолевающий.
Ипполит (в «Идиоте») и Иван Карамазов считают Бога ответственным за все человеческие страдания. Иван иронически возвращает Богу свой билет на вход в Мир Божий. Кириллов низвергает Бога и самого себя объявляет человекобогом. И для Бодлера Бог — «насмешник», и он тоже возносится до человеко-божества в очерке «Я становлюсь Богом». Но как? Под влиянием гашиша, в экстазе наркомана, по рецепту Т. дэ Квинси и Э. А. По. Здесь нет метафизики одержимого Кириллова. Это* только преходящее опьянение.
Всего же существеннее, что и у Бодлера, и у Достоевской) — богохульство, богоборчество веры не исключают. Ведь и
бодлеровский сатанизм — религия, как и человекобожество Кириллова. Даже главный «бес» Достоевского — Петр Верховенский — верзтаций. Он ведь не только мошенник, но и энтузиаст. Бога он заменяет героем, Иваном Царевичем (Ставрогиным). Бодлер и Достоевский — религиозны по натуре. Пусть они впадают в ереси, но без веры они обойтись не могут, им обоим претит равнодушие атеистов. У обоих — неутолимый религиозный голод (они «алчущие и жаждущие правды»).
4) Бунтари ли?
Жан-Поль Сартр упрекает Бодлера в трусости. Для него автор «Цветов Зла» — боязливый нарцис, бунтарь, остановившийся на полдороге. Ему нехватало мужества полностью от-
146 Ю. И В А С К
речься от Бога, от Церкви, он всё еще оперирует лишенными всякого содержания, устаревшими понятиями добра и зла. Ему не по силм преодолеть религиозные пережитки прошлого. Пусть некоторые из этих попреков Сартра и попадают в цель: не столько в стихах, сколько в жизни Бодлер был нарцисом; он никогда не порывал с католическим преданием, он кощунствовал на языке церкви. В этом смысле Сартр прав, но он не понимает бод-леровской жажды абсолютного, его «богострастия». Бодлер вовсе не нашаливший школьник, боящийся розги. Бодлера мучила его греховность, его недостоинство. В своем благочестии он янсенист, как и его кумиры — Расин и Паскаль. Его лирический герой хочет очиститься страданием (как и многие герои Достоевского):
"Soyez beni, mon Dieu, qui donnez la souffrance". Бодлеру, пусть и нарцису, всё же мало было самого себя, он хотел большего, хотел Бога. И именно этого (главного) Сартр не чувствует. Сартр проявляет мужество свободного человека, уже давно отбунтовавшего. Его экзистенциальный антропоид (самому себе вполне предоставленный) способен только на бессмысленный жест отчаяния в полной изоляции (в пустоте). Этот антропоид по-своему честен. Но у него не хватает воображения, у него слабый аппетит. Если даже «Бога нет» или «Бог есть ложь» религия остается реальностью, током высокого напряжения, выходом из самого себя. Но Бодлер (в противоположность Достоевскому) почти никогда в существовании Бога не сомневается. Не Бодлер труслив, а Сартр, отмежевывавшийся от Большего, Лучшего. Есть даже какое-то скрытое «мелко-буржуазное» самодовольство в отчаянии сартровского антропоида: я догадался-таки, что ничего кроме меня и моего отчаяния нет!
Попреки Сартра, обращенные к Бодлеру, с еще большим успехом могут быть обращены к Достоевскому, который тоже ведь не освободился от «религиозных предрассудков». Следовательно, и он бунтарь, остановившийся на полдороге. Здравомыслящий Олдос Хексли, как и нигилист Сартр, также обнаруживает непонимание Бодлера и Достоевского. Всех вообще великих безумцев он судит «страшным судом» здравого смысла. Для него и Достоевский и Бодлер — смешные люди, «самодельные сумасшедшие», утерявшие всякий контакт с действительностью. Нельзя отказать ему в остроумии, меткости. Всё же очевидно,
, что и Хексли, и Сартру, абсолютна чужда метафизическая жажда Бодлера и Достоевского, изнывающих в современных вавилонах и, вместе с тем, обольщающихся их соблазнами.
БОДЛЕР И ДОСТОЕВСКИЙ 147
Г. Цветы добра
1) Жалость
Скучающий дэнди до жалости не снисходит. Всё же этот цветок добра расцветает в книге, названной (не совсем удачно) «Цветы Зла». Нелегко в искусстве жалеть. Ибо очень уж легка сфальшивить, т. е. погрешить и против вкуса, и против совести. Бодлеровский мотив жалости сильнее всего звучит в «Старухах» и в «Лебеде». Здесь, в первой части этой пьесы он перекликается с Расином. А во второй части он думает уже не о царственной Андромахе, а о нищей негритянке. От классической поэзии он переходит к «прозе жизни», и остается поэтом (классиком и в романтизме, и в натурализме). Чахоточная негритянка, истощенные матросы, плененные, побежденные и еще «некоторые другие» только перечисляются в этом списке «бедных людей». А Печаль и Воспоминание выписаны с большой буквы. Кормящая волчица и трубящий рог — классические образы. Опять — громкое красноречие, как в начальных стихах. Но именно этот риторический классицизм исключает фальшь, т. е. сентиментальность, мелодраматизм. Везде — почти протокольная точность в описаниях. И везде — некоторая безличность в изложении, торжественное красноречие, оправданное в данном случае — скромностью, целомудрием жалеющего поэта. Тема «Лебедя» — жалость. Но по звучанию, по ритму эта бодлеровская песня песней — не жалостная, а победная. Читая эти стихи мы, рассудку вопреки, предугадываем, даже твердо знаем, что всё будет искуплено, что все эти героини, лебеди, мулатки, матросы уже спасены и где-то поют аллилуйя. Именно в этом сокровенный смысл этой песни, скорбной по смыслу и торжествующей по тону.
Этой чистоты жалости у Достоевского по-моему, не было. Чище всего деятельная жалость Шатова к его неверной жене и Кириллова к Шатову. Смерть Катерины Ивановны («Преступление и Наказание») не только мелодрама. На петербургской панели, через силу напевая французские песенки, умирает нищая гордячка, родственная бодлеровской «больной музе». Она восклицает «кончен бал», «уездили клячу», «надорвал-а-сь!» А рядом ее перепуганные дети, один в белой чалме, другой — в колпаке с пером. Этот очень уж эффектный цирк смерти, всё же «пронзает». Другой образ «больной музы» — Хромоножка в «Бесах», тоже жалкая, смешная и — чистая сердцем мечтательница. Есть величие в ее грезах о килзе Ставрогине. Еще «незащищенная мать» в «Подростке», она сродни — другой матери Ивана и Алексея Карамазовых. Есть прелесть и в Не-
148 Ю. И В А С К
точке Незвановой, в Кроткой. Но безнадежно мелодраматична Нелли в «Униженных и Оскорбленных». Соня Мармеладова — •безжизненна, схематична. Везде, даже в лучших своих «больных сценах» Достоевский впадает в мелодраматизм, в сентиментальность, чуждые Бодлеру. Французский поэт свою жалость выражает почти протокольно или безлично-красноречиво. Или же он горестно сожалеет, вздыхает (после бессонной ночи):
Que diras-tu се soir, pauvre äme solitaire...
2) Раскаяние
У Бодлера — антипод бунтарю — грешник, который взывает к Господу. Мотив покаяния у Бодлера не доминирует, но везде скрыто присутствует в поэзии этого нового Антония. Бодлер о первородном грехе помнит. И ему всегда больно — сколько бы он ни кощунствовал, сколько бы ни пресыщался, впадая в скуку. Очень в тоне Достоевского этот вот бодлеровский стих (несколько мелодраматический):
Dans la brüte assoupie im ange se reveille...
«Скоты», в которых «пробуждается ангел» — это и Гру-шенька, и старший Карамазов. Но «пробужденный» Митя поет свой гимн Творцу не на языке псалмопевца (как Бодлер), а на языке Шиллера в русском переводе (Душу Божьего творенья/ Радость чистая поит.. .)! Или же, переходя на говорок, в перебивку с церковными гимнами, он с рлечением восклицает: — Пусть я проклят, пусть я низок и подл, но пусть и я целую край той ризы, в которую облекается Бог мой...
Кающийся Бодлер риторичнее, но строже, суровее Карамазова, который свое покаяние очень уж смакует.
В Евангелии говорится, что на небесах больше будет радости об одном грешнике, нежели о девяноста девяти праведниках. Но Митя опережает эту небесную радость своей экзальтацией. Он грешит с удовольствием и с удовольствием же кается.
3) Красота
У Бодлера есть образ классической равнодушной красоты, впоследствии канонизированной движением Парнасса. Этот аспект Достоевскому чужд.
Et jamais je ne pleure et jamais je ne ris...
БОДЛЕР И ДОСТОЕВСКИЙ 149
На имеются у Бодлера и другие образы красоты:
Viens-tu du ciel profond ou sors-tu de Täbime, О Beaute? Ton regard, infernal et divin, Verse confusement le bienfait et le crime, Et Ton peut pour cela te comparer au vin.
Эти стихи могли бы Достоевского восхитить. И его Митя смешивает «добро и преступление». Он с идеалом содомским в душе не отрицает и идеала Мадонны. И для него красота — «страшная и ужасная вещь», а также таинственная, и цветок зла, и цветок добра.
Есть еще один образ красоты — печальной. Бодлер писал, что не представляет себе прекрасного — без горя, несчастья. У Достоевского этому идеалу более всего соответствует образ Н а стасьи Филипповны. Вот что говорит князь МЗышкин о ее портрете: — «Удивительное лицо... Лицо веселое, а она ведь ужасно страдала. Об этом глаза говорят, вот эти две косточки, две точки под глазами, в начале щёк...» Нагловатая Грушенька тоже красива и несчастна, как и бодлеровские «Проклятые Женщины».
Покой, мир только в равнодушной классической красоте, которой Бодлер иногда восхищался; а упивался он (и в жизни, и в поэзии) красотой беспокойной, печальной, преступной или «смешанной» (и Содомом, и Мадонной), как и Достоевский. Здесь опять они оба «одного безумия люди». Источник вдохновения у них часто тот же самый, но оформление — разное. Безумные свои порывы Бодлер сдерживает, охлаждает, по мере возможности, а Достоевский часто без удержу выговаривается подобно Мите Карамазову.
Существенно, что основной их критерий — эстетический. Но их рвение, их пыл, мешали им быть чистыми эстетами. Бодлер не хотел следовать доктрине т. н. чистого искусства. Отчасти под влиянием Сведенборга, он добивался познания последних тайн мира через символы, соответствия. А Достоевский — учительствовал, пророчествовал. Но и эти, вне-литературные темы, привходили в их эстетику, осваивались ими в искусстве — у Бодлера полностью, а у Достоевского частично.
Достоевский мечтал о том, что красота «спасет мир». Но он видел, изображал ее плененной, падшей, как и Бодлер. В бодле-ровской «Benediction» все поэты приглашаются на вечный пир. Но в этом мире красота его только мучает, соблазняет цветами зла и лишь изредка расцветает цветами добра. Всё же самая сущность красоты для них обоих — чистая, серафическая.
150 Ю. И В А С К
4) Христианство
Кажется самые христианские стихи Бодлера находим в его «Бунтаре». Там бунтующий грешник отворачивается от своего доброго ангела, который вещает о «божественном сладострастии» (экстазе). Алеша Карамазов, припадая к земле, именно этого рода экстаз переживает. Однако, младшего Карамазова явно затемняют его грешные братья, да и отец, шут, развратник. Все они изображены художественно убедительнее Алеши, который так и не дождался окончательного воплощения в следующих, Достоевским не написанных, книгах (после своего неизбежного падения).
В бодлеровеком «Бунтаре» грешник не кается, хотя добрый ангел и убеждает его в этих прекрасных стихах:
"Sache qu'il faut aimer, sans faire la grimace, Le pauvre, le mechant , le tortu, Thebete, Pour que tu puisses faire ä Jesus, quand il passe, Un tapis triompihal avec ta oharite..."
И здесь есть красноречие. Но какое сжатое, безо всякой сентиментальности, свойственной Достоевскому. О Христе Бодлер редко упоминает, но в этой строфе Его образ — убедительный, евангельский. О своих верованиях, сомнениях Бодлер говорит отрывочно, непоследовательно (и в стихах, и в дневнике). У Достоевского же находим несколько продуманных версий христианства. Его основное исповедание сводится к этим трем словам: Христос существеннее истины. Он дважды, это повторяет, в письмах к Фонвизиной, и в монологе Шатова: если бы истина была не с Христом, то он, не задумываясь, выбрал бы Христа. Конечно, евангельское учение было для него единственно истинным. В тех же словах (о Христе и истине) заостряется его главное убеждение: не только Богочеловек, но и человек, даже че-ловекобог, т. е. всякая личность, существеннее идей, доктрин, философии, теологии. Однако, задуманной книги о Христе он так и не написал. Его праведники едва светятся, «теплятся» (Макар, Зосима), тогда как грешники сверкают молниями. Особенно ярок Кириллов,, безбожный святой, герой нашего времени, т. е. 19-го и, в особенности, 20-го века (для Альбера Камю).
Искушения, грехи в поэзии и прозе Бодлера часто прославляются, возвеличиваются. А молился он, хотя и редко, но жарче, как-то целомудреннее, чем герои Достоевского1. И его любовь-жалость строже, чище, чем у автора «Униженных и Оскорблен-
БОДЛЕР И ДОСТОЕВСКИЙ 151
ных». Религиозные страсти сближают Достоевского и Бодлера, но часто и разделяют их. Природа их та же, но пути разные. Бодлер, даже кощунствуя, оставался христианином, жаждущим спасения души (через покаяние или жалость). Он сродни искушаемому Антонию, но святости его, конечно, не достигает. А Достоевский — новый богоборец Иаков, которому, однако, завета с Богом заключить не удалось. И его вымышленная Россия — не Новый Израиль, даже не Святая Русь. Достоевский — мечтательный мессианист, хилиаст 19-го века. Его вдохновляли мечтания гуманистические, даже социалистические или анархические. Мечты о земном рае, о тысячелетнем царстве. Этот Новый Иерусалим исключает Христа в Легенде о Великом Инквизиторе, который скорее напоминает социалистического Диктатора. Здесь, конечно, пародия, сатира на рай. Но идиллична версиловская утопия — светлый миф о безбожном человечестве, с «видением» Христа в эпилоге. Окончательный же идеал Достоевского — единая Церковь, заменяющая государство (в учении отца Паисия) . Здесь завершается оптимистическое христианство Достоевского, то его христианство, которое К. Леонтьев именовал «розовым» (в насмешку). Это русское исповедание шиллеровской sehoene Seele православного пророка.. Но и в положительных идеалах Достоевского образ Христа только неясно обрисовывается, зыб-лется. Он на самом деле ставил Христа выше христианства, а личность выше общества. Но во всех своих утопиях Достоевский остается социальным пророком, современником Фурье и Маркса.
Бодлер от Христа далек. А с Богом он — с глазу на глаз, вне общества, церкви. И он, подобно Версилову, изредка мечтает о золотом веке, об отплытии на остров Дитеру,' о детском рае. Но его религия коренится не в этих мечтах. Хотя он и не был уверен в личном спасении, но жаждал именно этого — и не здесь, а там, в каком-то другом мире. В преображение земной «падали» он не верил. Ему казалось, что на земле можно только грешить... Или же его притягивала к себе паскалевская бездна полного забвения, абсолютный мрак. А Достоевский был занят земным спасением и России, и человечества, в новой церкви-анархии или же — позднее, после воскресения, после Страшного Суда (но обязательно в земном плане).
В религии вселенский пророк Достоевский неизмеримо шире одинокого грешника Бодлера с его стонами, вздохами. Достоевский мечтательно уводит в какое-то светлое будущее. А Бодлер именно сейчас оплакивает свои грехи, кается. Его лирический герой слышит:
152 Ю. И В А С К
...cet a rdent sanglot qui roule d'äge en äge Et vient mourir au bord de votre eternite!
Это жгучее покаяние напряженнее прекраснодушного меч-тательства Достоевского. Бодлер, самого себя не прощая, не пытается говорить за Бога, не предрешает ни своего собственного, ни тем более всеобщего спасения.
Юрий Иваск
В. И. НЕМИРОВИЧ-ДАНЧЕНКО В ХОЛЛИВУДЕ (1926—1927)
В 1926 г. Музыкальная Студия Московского Художественного Театра, с ее основателем и руководителем Вл. Ив. Немировичем-Данченко во главе, с большим успехом гастролировала по САШ. В Чикаго перед одним из спектаклей «Карменситы и Солдата» наш антрепренер Морис Гест попросил меня принять в антракте за кулисами его друга — крупного кинематографического предпринимателя Джозефа Скэнка, познакомить его с В. И. и показать ему в подробностях оригинальную» конструктивную декорацию «Карменситы», служившую фоном для всех актов спектакля. Предполагалось, что мне придется быть переводчиком для гостя, но оказалось, что Скэнк родом из России, и когда я встретил его, то он заговорил со мной по-русски. Говорил он неправильно, но довольно свободно. Познакомившись с Немировичем-Данченко, осмотрев очень внимательно всю сценическую обстановку, он поздравил В. И. с чрезвычайно новой, живой и интересной трактовкой такой старой оперы как «Кармен» и, между прочим, сказал: «Хорошо если бы вы приехали к нам в Холливуд поработать в кинематографе». «А что бы я стал у вас там делать?» спросил Немирович-Данченко. «Все, что захотите», был ответ Скэнка. На этом разговор кончился. И мы простились с нашим гостем, который пошел досматривать спектакль.
Кто бы мог думать, что встреча эта приведет через несколько месяцев к совершенно непредвиденным последствиям. В самый разгар разъездов Студии по Америке, на почве нежелания Станиславского дальнейшего пребывания Музыкальной Студии в стенах Художественного Театра, между обоими его создателями произошел идейный разрыв. Обмен письмами и телеграммами углубил взаимное непонимание между Константином Сергеевичем и Владимиром Ивановичем. В результате, последний решил уйти из своего Театра и временно остаться заграницей, предложив мне остаться при нем. Тут я вспомнил о приглашении Джозефа Скэнка в Холливуд и рассказал об нем Морису Гесту, Происходило это в Нью Иорке,
154 С. Б Е Р Т Е Н С О Н
где как раз был и Скэнк. Гест немедленно снесся с ним по телефону, и на следующий день мы были вызваны в конторУ кинематографической корпорации Юнайтэд Артисте, во главе которой стоял Скэнк, где В. И. и подписал с этой фирмой контракт на год. Обязанности его не были оговорены, но словесное соглашение устанавливало, что он приедет вместе со мной предстоящей осенью в Холливуд для работы в Студии Юнайтэд Артисте в качестве постановщика фильмов и в качестве писателя. Я был приглашен как переводчик Немировича-Данченко (он английского языка не знал) и как его секретарь.
Когда гастроли Музыкальной Студии закончились, В. И. отправил труппу в Москву, передав руководство делами Студийному коллективу. Летний отдых мы провели во Франции и в конце сентября 1926 г. приехали в Ныо Иорк, чтобы оттуда отправиться в Холливуд. В Нью Иорке нас ждал Скэнк, пославший в Холливуд инструкции своему заместителю и главному заведующему делами Студии Юнайтэд Артисте Конси-дайну организовать достойную В. И. встречу и ввести его в курс Студийных работ. Сам он должен был временно остаться в Нью Иорке. Расспросив есть ли у Немировича-Данченко уже готовые планы и узнав, что у него имеется много намеченных,, но не разрешенных вопросов, он попросил его не спешить, не беспокоиться о том во что именно выльется будущая его работа и стараться прежде всего как можно ближе ознакомиться с тем как происходит производство фильмов. Затем состоялась беседа с многочисленными журналистами, в которой В. И. отметил три главных стоявших перед ним вопроса: великолепную технику американского кино, слабость сценариев, построенных лишь на занимательности и лишенных глубины, и яркие, но далеко недостаточно использованные актерские индивидуальности. Беседа велась при моем посредстве как переводчика, и я тогда же записал все сказанное В. И. Запись эту мне посчастливилось сохранить, и это дает мне теперь возможность восстановить ее полностью. Вот что он сказал: «По существу первого вопроса я хочу сам поучиться у Америки. Что же касается двух остальных, то здесь я полагаю, что смогу принести пользу. Кино-сценарии страдают излишней пестротой, в них чересчур много внимания уделено бегам, пожарам, кораблекрушениям, разного рода трюкам и слишком мало отдано жизни человеческого сердца и духа. Через некоторое время все эти внешние «катастрофы» уже наскучат публике. А между тем сердце человека в его многообразии никогда не будет исчерпано до конца и будет давать
В. И. НЕМИРОВИЧ-ДАНЧЕНКО В ХОЛЛИВУДЕ 155
вечный материал для искусства. Экрану нужно обратиться к изображению жизни человеческого духа. Актерам, опираясь на мой многолетний опыт, я могу принести не малую пользу. Но это будет возможно лишь при условии, что они отнесутся ко мне с полным доверием и будут со мною совершенно откровенны. При наличии очень крупных отдельных индивидуальностей, средний уровень кинематографического актера я считаю ниже чем в театре. Если русское искусство нравится, то благодаря его простоте и искренности. Вот эти две основные черты и необходимо ввести в кино. Не нужно принижать сценариев до низкого вкуса публики, а необходимо поднимать публику до более содержательных и значительных пьес».
По дороге в Калифорнию нам пришлось в Чикаго ждать несколько часов пересадки в другой поезд, и на вокзале В. И. был атакован целой армией журналистов с местным представителем Юнайтэд Артисте во главе, уведомленным из Нью Иорка о проезде Немировича-Данченко. Посыпались вопросы и о кино, и о театре, и об американской женщине, и о «проблемах пола». По всему чувствовалось, что эти люди имели довольно смутное понятие о том с кем они разговаривали, зная только, что это какая-то знаменитость, которую нужно интервьюировать. Но вся эта шумиха оказалась пустяками в сравнении с тем, что произошло в Лос Анжелесе. Когда наш поезд остановился на станции городка Пасдина в получасе от Лос Анжелеса, в вагон вошел холливудский представитель Юнайтэд Артисте из отдела связи с прессой. Он попросил В. И. с сопровождавшими его женой, сыном и мною перейти в салон-вагон нашего поезда, куда по приезде в Лос Анжелес явилась многолюдная делегация, костюмы которой украшала синяя ленточка с надписью золотом «Welcome, D a n t c h e n k o » . (С этого момента В. И. стал именоваться для сокращения просто «Данченко» без «Немирович»). Всех нас вывели на перрон вокзала, где оркестр мальчиков заиграл на губных гармониках комическую встречу и какие-то девушки в египетских костюмах раздавали апельсины, вынимая их из огромных корзин. Затем мэр города сказал В. И. приветственную речь и поднес ему на блюде золотой (картонный) ключ от города, после чего говорили еще председатель местной торговой палаты и какие-то другие официальные лица. Содержание этих речей я перевел В. И. на русский язык, а ответную благодарственную речь Немировича-Данченко — на английский. Но самое занятное было то, что в разгар торжеств представитель Юнайтэд Артисте отвел меня в сторону и сказал: «Мы знаем,
156 С. Б Е Р Т Е Н С О Н
что мистер Данченко большая знаменитость, и нам был дан приказ мистером Скэнком организовать ему хорошую встречу, но что собственно он из себя представляет мы не знаем». Кое-как налету я постарался удовлетворить его вполне законное любопытство, но мне было ясно, что мой собеседник понятия не имел о чем я говорил. Когда все речи кончились, нас усадили в автомобили и под эскортом полицейских, которые сиренами своих мотоциклетов останавливали все встречное уличное движение, доставили в Холливуд, в гостиницу.
На следующий день мы отправились в студию, где нас ждал заместитель Скэнка, в руках которого находилось фактическое управление всеми студийными делами. Принял он нас очень любезно, но я не мог отделаться от интуитивного ощущения, что он считает приглашение В. И. совершенно ненужным и только вносящим излишние осложнения в производство фильмов, имеющих успех у публики, приносящих большие доходы и, следовательно, не нуждающихся в каких-то художественных реформах.
Он сделал распоряжение, чтобы нас пускали на все съемки, показали бы нам все мастерские и различные технические оборудования студии и дали возможность просмотреть ряд сделанных раньше картин. Мы стали бывать на съемках, наблюдать как работают режиссеры и кино-операторы, как играют актеры и как подходят они к своим ролям, читать сценарии, по которым делаются фильмы. В. И. интересовался каждой мелочью, многое записывал, старался как можно добросовестнее вникнуть в новую для него область, в которую ему искренно хотелось внести свой многолетний опыт театрального и литературного деятеля. Очень скоро он убедился, что кроме режиссера, кино-оператора и нескольких главных актеров, большинство занятых в пьесах очень мало знакомо и с самой пьесой, и со своими ролями, благодаря чему игра носит экспромтный характер. О1 какой бы то ни было подготовительной, репетиционной работе никто и не думал.
Зная, что Юнайтэд Артисте держит «на контракте» целый ряд крупных актеров, как например Джон Барримор — один из лучших артистов американского театра своего времени, — знаменитые «звезды» экрана Мэри Пикфорд, Дуглас Фербэнкс, Глориа Свансон и др., Немирович-Данченко считал, что было бы очень желательно встретиться с ними и провести несколько совместных бесед по вопросу об искусстве актера. Ближайшее же будущее показало, что добиться подобных бесед совершенно невозможно. На это у них не находилось ни вре-
В. И. НЕМИРОВИЧ-ДАНЧЕНКО В ХОЛЛИВУДЕ 157
мени, ни охоты. Хотя встречи с этими знаменитостями бывали неоднократно, но они всегда носили чисто светский характер,, сводились к любезным разговорам за завтраком или обедом, или же происходили как-то налету, между съемками в студии. Впрочем, Джон Барримор проявил особый энтузиазм когда он познакомился с В. И., дойдя в своей горячности (по всей вероятности искусно разыгранной) до того, что поцеловал ему руку. Сказав, что он является пламенным поклонником Художественного Театра и всех его постановок, которые он видел во время Американских гастролей Театра, он попросил Немировича-Данченко заняться с молодой актрисой Марселин Дэй. Она была его партнершей в его очередном фильме, и Барримор жаловался на ее беспомощность и хотел, чтобы В. И. прошел с ней ее роль. Тот с радостью согласился и провел с Дэй часа полтора детального обсуждения ее игры с указаниями что ей следует делать. Эта «творческая встреча» должна была возобновиться на следующий день, но артистка не явилась на свидание, пояснив потом по телефону, что ее контракт не предусматривает никаких «специальных занятий», за которые она считает, что ей должны платить отдельное вознаграждение!..
Впечатления и от просмотра прежних картин Юнайтэд Артисте, и от наблюдения за тем как производится съемка новых фильмов, и от приемов исполнения и постановок, и от чтения многочисленных сценариев были у В. И. совершенно безотрадные, и он довольно скоро пришел к грустному выводу, что помочь делу можно только постановкой собственной картины с глубоким по содержанию сюжетом. Так как рассчет на то, чтобы ему дали возможность режиссировать не представлялся вероятным, то Немирович-Данченко занялся подысканием подходящих тем из больших произведений мировой и русской литературы. Обычно эти темы обсуждались со Скэнком, причем зачастую приходилось ждать по несколько дней прежде чем добиться свидания. Не принимая многочисленных и самых разнообразных предложений В. И., Скэнк всегда подчеркивал, что надо считаться с психологией публики, которая в громадной массе состоит из малокультурного элемента, со средним уровнем развития, .не превышающим развития 12-летнего ребенка. В. И. отвечал, что соображения о запросах широкой публики он прекрасно учитывает, потому что сам всегда был в своей театральной деятельности не только художником, но и практиком. Однако, он считает, что большинство установившихся мнений и суждений о вкусах и
158 С. Б Е Р Т Е Н С О Н
запросах публики устарели и являются делом обычных, надоевших штампов. То, что по-настоящему прекрасно, правдиво и искренно всегда было и будет принято и признано всеми. И это доказал на опыте Московский Художественный Театр, выразительностью своей игры покорявший громадные массы публики разных стран и национальностей, не понимавших русского языка, на котором шли пьесы. Чужой язык не являлся препятствием к восприятию настоящего большого искусства. Любое сценическое положение может быть признано, оправдано и встретит сочувствие — весь вопрос в том как оно показано.
Все эти переговоры со Скэнком ни к чему конкретному не приводили. Предполагалось, что бывая на съемках, В. И. сможет иногда давать практические советы режиссеру и принимать участие в просмотре снятых сцен, чтобы вносить те или иные замечания при отборе снятого материала. Но все это оказалось утопией. Режиссеры его избегали и боялись его «художественности».
Среди связанных контрактом с Юнайтэд Артисте артистов центральное место занимал Джон Барримор, и Скэнк просил В. И. найти подходящий сюжет для картины, который бы понравился и самому Барримору, и в то же время мог рассчитывать на материальный успех. Скэнк предупредил, что угодить Барримору нелегко. Человек он высоко талантливый, но его образ жизни и строптивость характера очень мешают ведению дела с ним. Присутствуя на многих съемках картины «Франсуа Виллон» с Барримором в главной роли, которая в это время делалась в Студии Юнайтэд Артисте, В. И. имел возможность убедиться в несомненном таланте этого актера. Помимо того, что он видел на съемках «Франсуа Виллон», Немирович-Данченко смотрел его и в последнем его фильме «Манон Леско». Игру Барримора он нашел временами достигавшей большой высоты: чувствовались благородство, простота, горячность, порою трогательность и психологическая убедительность. Но отсутствовала цельность образа, вероятно потому, что не было режиссерского руководства, и кроме того удручали неправдоподобие, пошлость и безвкусица сценария. Предложение найти хороший материал для картины Барримора В. И. понравилось, и он решил свои посещения студии временно прекратить и сосредоточиться дома на мыслях о сценарии. Когда у него созрела идея, которую он считал подходящей, он стал просить свидания с Барримором, чтобы обсудить вместе с ним намеченный материал, прежде чем приступить
В. И. НЕМИРОВИЧ-ДАНЧЕНКО В ХОЛЛИВУДЕ 159
к его разработке. После долгих попыток встретиться с ним, свидание состоялось. В. И. очень увлекательно рассказал то, что у него явилось результатом длительного обдумывания. Это был план сценария на тему большого драматического романа, разыгравшегося в московском обществе за несколько лет до первой мировой войны. Разумеется, и многие положения, и все имена были изменены, но сами события, характеры, психология действующих лиц остались верны жизни и захватывали своей правдой и убедительностью. Барримор слушал как будто очень внимательно, но я чувствовал, что мысли его были далеко и что весь интерес его был показной и чисто внешний. Когда рассказ кончился, он не дал никакого решительного ответа и попросил разрешения подумать несколько дней прежде чем сказать свое последнее слово. Время шло, Барримор молчал, и кончилось тем, что В. И. послал ему следующее письмо, текст которого мне удалось сохранить: «Пожалуйста не обижайте меня подозрением, что это письмо пишется с корыстной целью. Я даже хотел писать его после того как Вы мне что нибудь ответите, но мне просто жаль убегающего времени и я могу опоздать. Я хочу написать Вам... я должен это сделать... я готов кричать... Ваш вкус, тб направление куда тянет Вас Ваш талант правильны. Поэтому, какую тему Вы не выбрали бы для своей новой работы — пусть рас-счеты на успех, соображения об успехе не повлекут Вас в сторону избитых дорог! Ведь то, что происходит — за очень небольшим исключением — это какой-то конкурс на ничтожество. Как будто разумность злейший враг успеха! Как будто психологическая правда никогда не может интересовать американцев. Их интерес к духовным сюжетам огромный, но эти сюжеты не умеют подать. Психологические конфликты игрались или фальшиво, или скучно, или не близко душам зрителей, словом не художественно, не артистично. А чаще всего не смело, не убежденно, с опасением, что может быть не захватит и потому заранее портили картину. Самое главное о чем я готов кричать, что тут-то и будет тот успех, которого Вы ищете! Публика тоскует по сюжетам, имеющим серьезную основу, и если эти сюжеты будут исполнены человечно и занимательно, они не могут не иметь самого большого, самого распространенного успеха. Не надо их бояться! Пишу Вам со всей искренностью...»
Результатом этого письма, долго остававшегося без ответа, было короткое свидание с Барримором. Он сказал, что ни к какому решению не пришел, но что глубоко верит в
160 С. Б Е Р Т Е Н С О Н
талант В. И., обещает ему свою помощь и поддержку и будет счастлив работать под его руководством. Ободренный этими словами, которые, как показало будущее, были лишь пустыми фразами, В. И. принялся за писание подробного сценария, с планом которого он уже познакомил Барримора. Закончив свою работу, он должен был представить ее на усмотрение Скэнка и Барримора, но оказалось, что последний уехал куда-то на полтора месяца, не сочтя нужным предупредить об этом, а Скэнка целую неделю нельзя было добиться по телефону, чтобы условиться с ним о дне прочтения ему готового сценария. Наконец, сценарий был прочитан Скэнку, который остался им доволен, но этого было недостаточно: он сказал, что окончательное слово в решении принадлежит Барримору, который путешествует на своей яхте, и потому предложил послать ему радиограмму с вопросом не может ли он принять нас у себя на яхте когда она окажется в порту Лос Анжелеса, •с тем, чтобы сценарий был ему прочитан. Я хорошо помню содержание этой радиограммы, в которой, как ни странно, Скэнк восторженно отзывался о сценарии, как о совершенно непохожем на что бы то ни было что делалось до сих пор, считал, что он написан гениальным режиссером и видел в нем огромные возможности для Барримора. После пятидневного молчания пришел ответ Барримора, что он охотно прослушает чтение сценария, но приезжать к нему нет смысла, потому что на днях он вернется в Холливуд. Таков был официальный ответ. А неофициально Скэнк сказал, что Барримор кутит на своей яхте и ему ни до чего нет дела. Он всё не приезжал и не давал о себе знать, и по словам его секретаря совершенно неизвестно когда он вернется: решения его всегда бывают неожиданны и неопределенны.
Глядя на наружное спокойствие В. И., я поражался его терпению и выдержке, тем более, что я знал, что в глубине души он нервничал. Однако, ему так сильно хотелось провести в жизнь свои идеи художественной постановки фильма, построенного на собственном сценарии, и этим доказать, что вполне возможно вывести американский кинематограф из области кустарного производства шаблонов, что ради этого он готов был смириться и ждать. Так прошло около трех недель. Наконец, Барримор вызвал меня к телефону, сказал, что он только что вернулся с яхты и просит приехать к нему вечером для чтения. Слушал он вяло и рассеянно. По окончании чтения сказал, что сюжет ему нравится, но его пугает драматизм истории, для изображения которой на экране понадобится режиссер, обла-
В. И. НЕМИРОВИЧ-ДАНЧЕНКО В ХОЛЛИВУДЕ 161
дающий совершенно новой техникой, требующей большой затраты времени. А времени нет; ближайшая его картина должна делаться быстро. Ссылался он, конечно, и на шаблонные и заезженные мнения о вкусах публики, и на требования кассы. Все его суждения звучали бледно и неубедительно. И, как видно, роль ему не понравилась, да и сам сценарий не увлек его. Но самое нелепое заключалось в том, что, говоря о необходимости иметь режиссера с новой техникой, он ни минуты не допустил мысли, что таким именно режиссером является сам В. И. Смешно было слушать его заявления, что у него нет времени после того как он так тратил время на кутежи. Хотя Барримор не сказал решительного «нет», но было ясно, что от сценария он откажется. Так оно и случилось, и В. И. снова очутился перед необходимостью напрягать свое творческое воображение в поисках такого материала, которым он угодил бы и Барримору, и Скэнку, и пресловутым «вкусам». Выводы из всего этого были самые печальные: чувствовалось, что невозможно найти общий язык с теми, кто распоряжался судьбами кино, ибо их пути и, задачи были прямо противоположны путям и задачам Немировича-Данченко. Их картины, сценарии, герои, постановки — всё это было не настоящее, а или просто выдуманное, или фальшивое, ничего общего с правдой и жизнью не имеющее. Если даже такие талантливые люди как Барримор эту неправду больше всего любят, то чего же ждать от других. Было совершенно очевидно, что зло не только в бессмысленных или плохих сценариях, но и во всей постановке дела. Тут была целая китайская стена плохой рутины. Ведь какая происходила чепуха! Уже много месяцев как Немирович-Данченко жил в Холли-вуде, куда был приглашен, как отмечалось в прессе, «для улучшения кинематографического дела». А в то же время он ничего не делает кроме работы над сценариями, которые или не читаются, или заведомо обречены на то, чтобы быть забракованными из-за страха «новшеств». И в этом убийственном консерватизме были одинаково повинны как хозяева студий, так и знаменитые актеры, выбирающие только такой материал, который они считали наиболее эффектным для себя. Художественная сторона дела, правдивость сюжета, близость его к жизни, логическая оправданность изображаемых положений и взаимоотношений между действующими лицами — одним словом всё то, что составляло главную суть творчества Немировича-Данченко никого не интересовали и всё это даже встречало оппозицию, хотя открыто об! этом и не говори-
162 С. Б Е Р Т Е Н С О Н
лось. Несмотря, однако, на все эти препятствия, В. И. настолько горячо и искренно хотелось оправдать свое пребывание в Холливуде, что он продолжал не терять оптимизма.
В конце концов ему удалось написать сценарий из русской жизни, охватывавший эпоху, предшествовавшую войне 1914 года, войну и последовавшую за ней революцию. Сюжет его и драматическая разработка понравились и Скэнку, и Барримору, которому в пьесе предназначалась центральная роль. Вопрос о постановке фильма считался благополучно разрешенным. Но затем, в силу каких-то необъяснимых соображений, сценарий В. И. пошел в переработку к разным лицам безо всякого участия автора и был до того изменен, что В. И. .потребовал снятия своего имени с рукописи и совершенно отстранился от какого бы то ни было участия в судьбе своего испорченного произведения.
Когда это дело обсуждалось со Скэнком, В. И. впервые высказал всё то, что у него накипело на душе. Выразился он очень горячо и резко, подчеркнув, что ни разу ему не дали возможности начать практическую работу и проявить себя в своем прямом деле — режиссуре, а то, что ему обещали, оказывалось лишь пустыми фразами. Когда же написанный им сценарий был принят к постановке, то его стали переделывать без ведома автора, и всё обставлялось так, чтобы обойтись без него.
Хотя хозяином Юнайтэд Артисте был Скэнк, но главным распорядителем всего, что было связано с производством картин был Консидайн, и очень часто его решение шло вразрез •с решением хозяина. Так по крайней мере случилось со сценарием В. И., который, несмотря на то, что понравился Скэнку, был найден Консидайном нуждающимся в переделках...
Теперь, когда, оглядываясь на прошлое, (я задаю себе вопрос для чего Скэнк пригласил В. И. в Холливуд, ответить на это я не могу. По всей вероятности огромный успех в Америке «Карменситы» послужил причиной интереса холли-вудского магната к создателю этого спектакля и дал ему идею, в целях рекламы, использовать имя знаменитого русского режиссера и оповестить во всей американской печати, что В. И. привлечен на службу в студию Юнайтэд Артисте. Но каким образом нужно и можно было использовать этого режиссера, ни сам Скэнк, ни ближайшие его сотрудники ясного отчета себе не отдавали.
Среди всех этих дел Немировичу-Данченко совершенно неожиданно пришлось установить связь с крупнейшей студи-
В. И. НЕМИРОВИЧ-ДАНЧЕНКО В ХОЛЛИВУДЕ 163
ей Холливуда — Метро-Голдвин-Мейер. Произошло это при следующих обстоятельствах. В этой студии должна была скоро начаться съемка фильма «Анна Каренина», и Скэнк прислал В. И. сценарий этого фильма, прося его прочесть рукопись, а затем повидать главного директора Метро-Голдвин-Мейер Эрвинга Толберга и высказать ему свое мнение о прочитанном. Толберг имел репутацию очень умного и талантливого человека и, несмотря на свои молодые годы, пользовался в своей студии громадной властью. Он был близким приятелем Скэнка, который говорил ему о В. И. и рекомендовал познакомиться с ним. Сценарий очень не понравился Немировичу-Данченко, он нашел его совершенно не отвечающим идеям оригинала и приближал его к бульварному роману. При свидании с Толбергом В. И. спросил, может ли он быть с ним совершенно откровенен и, получив утвердительный ответ, высказал всё что думал по этому поводу. Длинная и блестящая речь В. И. обратилась в целую лекцию на тему о воплощении великой женской любви в образе Анны. Толберг слушал очень внимательно, даже делал какие-то заметки и, поблагодарив В. И. за интересную лекцию, сказал, что ему хочется поближе познакомиться с' ним. А через несколько дней выяснилось в чем заключалась истинная цель встречи с Толбергом. Скэнк вызвал В. И. к себе и чистосердечно признал себя ответственным за его неудачи с Юнайтэд Артисте потому что не нашел достаточно времени, чтобы извлечь из него то интересное и большое что он мог бы дать для кино. Скэнк считал, что кроме него самого никто в его студии не сумел бы использовать В. И. как нужно. Режиссеры, актеры, писатели, служащие в Юнайтэд Артисте, либо не знают как подойти к нему, либо не хотят этого, утверждая, что с ним невозможно работать. Он мог бы на практике доказать, что они лгут, но, занятый по горло финансовой стороной дела, он бессилен. Суммируя всё, он пришел к заключению, что в организации, подобной Юнайтэд Артисте, не преследующей никаких художественных целей, Немировичу-Данченко делать нечего. А потому то недолгое время, которое остается до истечения контракта В. И., он предлагает ему посвятить работе с Толбергом в его студии, что может дать прекрасные результаты. С Толбергом он уже сговорился на эту тему, и тот, оставшись под самым лучшим впечатлением от встречи с В. И. охотно примет на себя обязательства Юнайтэд Артисте в отношении Немировича-Данченко и меня, и уже прислал В. И. для прочтения английский перевод немецкого романа Вассермана «Христиан Ваншаффэ»,
164 С. Б Е Р Т Е Н С О Н
с тем, чтобы он дал план переработки его в сценарий для фильма. Немировичу-Данченко эта идея понравилась, он с жаром принялся за работу и в довольно короткий срок написал проект сценария, который был послан Толбергу для прочтения. Через несколько дней Толберг вызвал нас к себе и сказал, что находится под громадным впечатлением прочитанного, причем многое в кинематографической версии романа «Христиан Ваншаффэ», по-английски названного «Иллюзии Мира», он нашел глубже и ярче чем в оригинале. Всё, что говорил Толберг, обнаруживало очень вдумчивое отношение к тому что написал В. И., а также ясное понимание дела и хороший вкус. Предложив сделать некоторые переделки в инсценировке, он высказал пожелание, чтобы В. И. продолжал даль¬ нейшую работу над подготовкой постановки «Иллюзий Мира» и помог довести ее до конца, а еще было бы лучше если б он согласился остаться с Метро-Голдвин на целый год, а то и на два, а он, Толберг, был бы его «учителем экрана», и они вместе приготовили бы не одну, а три картины. Решив вернуться к этому разговору позднее, когда будут закончены переделки сценария, В. И. ответил, что благодарит за доверие, отметив, что за долгое пребывание его в Холливуде с ним впервые разговаривают так серьезно.
Между тем, пока В. И. работал над переработкой сценария «Иллюзий Мира» и обдумывал соглашаться ли ему на предложение Толберга, в Московском Художественном Театре были приняты все меры к тому, чтобы убедить Немировича-Данченко вернуться в свой родной Театр. Путем переписки, разрыв между ним и Станиславским был ликвидирован, и В. И. решил поехать обратно в Россию когда истечет срок его американского контракта. Известив Толберга, что он пришел к заключению о необходимости вернуться в Москву, в Художественный Театр и потому не имеет возможности принять его интересное предложение. Он попросил разрешения, чтобы тот недолгий срок, который у него оставался для выполнения холливудских контрактных обязательств, ограничить работой консультанта при рассмотрении литературного материала для будущих фильмов. Толберг на это согласился, сказав, что если планы В. И. изменятся и он решит остаться в Холливуде, то двери Метро-Голдвин-Мейер всегда будут для него открыты.
За недостатком времени сотрудничество Толберга, перегруженного работой по постановке текущих фильмов свелось лишь к нескольким литературным совещаниям с В. И.
В. И. НЕМИРОВИЧ-ДАНЧЕНКО В ХОЛЛИВУДЕ 165
Горькое разочарование от бесплодно проведенного года, а больше всего тяга к главнейшему делу всей его жизни — Московскому Художественному Театру взяли верх над всем остальным, и в конце 1927 г. Немирович-Данченко покинул Америку.
Но кто знает, встреть он Толберга раньше, когда В. И. был еще полон энтузиазма и веры в возможность сказать свое интересное слово в области кинематографа, может быть приезд В. И. в Холливуд и привел бы к большим художественным результатам.
Уезжая из столицы кинематографа, В. И. сказал: «Живя в этом городе, надо забыть два слова: логика и здравый смысл»...
Сергей Бертенсон
БЕСЕДЫ С ПАМЯТЬЮ НОВАЯ ЖИЗНЬ
1 И вот наступил день 10 апреля 1907 года, день, когда я
резко изменила свою жизнь: из оседлой превратила ее в кочевую чуть ли не на целых двадцать лет.
(Начались наши странствия со Святой Земли, и я горжусь, что именно я настояла на этом путешествии, несмотря на все отговаривания, происходившие главным образом от полного незнания условий путешествия по Святым местам. А между тем эти путешествия на самом деле были тогда организованы очень осмысленно и удобно, стоили недорого и не представляли никаких трудностей. Смущало нас одно: воображаемый зной, — ведь до Иерусалима мы доберемся только к двадцатым числам апреля, думалось нам.
Выехали мы из Москвы вечером. Весь день к нам никто не приходил и я провела его в семье, почти все время с братьями. Они уложили все мои вещи, застегнули чемоданы, — до отъезда еще оставалось много времени. Поезд с Брянского вокзала отходил около шести часов вечера.
Было немного грустно. Я чувствовала, что сегодня я порываю со всем прежним, и вернусь уже другой. Мы присели в столовой и Митя, вероятно, желая немного меня развлечь, привести в веселое настроение, с деланной серьезностью — у него была комическая жилка, — вынул из кармана студенческой тужурки большой белый лист писчей бумаги, молча развернул его и немного торжественно произнес:
— Ну, ты вступаешь в новую жизнь, все старое должно быть погребено и «не воскреснет вновь»...
И он, с припевом «со святыми упокой», прочитал длинный ряд имен и фамилий моих, по его мнению, прежних поклонников.
* См. кн. 59 «Нов. Журн.». Эту главу из книги В. Н. Муромцевой-Буниной мы печатаем с любезного разрешения нью-йоркского изд-ва «Чайка», которое вскоре выпустит эту книгу.
Copyright © 1960 by Vera N. Muromtseva-Bunina.
БЕСЕДЫ С ПАМЯТЬЮ 167
Это нас резвеселило, мы стали вспоминать прошлое. Трудно даже передать, что испытывала я в последние часы пребывания дома. С одной стороны, я вся -была во власти того чувства, которое заставило меня решиться на новую жизнь, а с другой, я с болью отрывалась от всего привычного, милого, родного. Ню вся борьба чувств происходила в глубине моей души. Я старалась ни о чем не думать и внешце как можно веселей провести время до отъезда. Повторяю: сдерживаться, скрывать свои чувства, свое волнение мы считали хорошим тоном.
Тяжело было прощаться с родителями, но и тут я быстро справилась с собой.
На вокзал я ехала с мамой, провожали меня еще, кроме папы и братьев, близкие друзья: Шрейдеры, Кезельманы, Ва-линины, Эльза Адам, Сережа Одарченко.
Когда мы приехали, Ян был там с братом Юлием Алексеевичем и двумя племянниками Пушешниковыми.
Погода была скверная, моросил дождь, — приметы, как говорят, хорошие.
Конечно, приехали рано, сидели в ресторане, но вина не пили.
Наконец — платформа, купэ международного вагона, прощанье, томительные минуты, третий звонок, свисток паровоза, и поезд трогается. В окне мелькают дорогие лица, то грустные, то веселые, дальше Зоя, утирающая слезы, а совсем в конце платформы полные страха глаза мамы, которая осеняет меня крестным знамением.
Ян со свойственной ему быстротой и живостью перемещает вещи, устраивает вагонный уют. Затем садится и с непередаваемо доброй улыбкой смотрит сначала на меня, а потом в окно, давая мне время успокоиться. Осматриваюсь. Мне нравится все: и вагон с его дешевой роскошью, и то, что я одета в английском стиле, и то, что я еду в «неведомые» края...
Стук в дверь, предлагают обедать. Уже темно. Входим в залитый светом вагон-ресторан. Ян возбужден, оживлен, даже мало критикует меню.
В купэ он с нежным упреком говорит мне: — А ты нынче заплакала... Мы долго разговариваем, но разговор этот нельзя ни пе
редать, ни записать, о нем можно лишь вспоминать иногда.
168 В. МУРОМЦЕВА-БУНИНА
2
Утром — совсем весна. Широкие горизонты, изумрудные озими, деревни с белыми хатами мелькают по обеим сторонам вагона. Хорошо на все это смотреть под рассказы Яна о жизни в Полтаве, о любви его к Малороссии, к ее песням. Он восхищается «дивчатами», их силой, энергией. О'ни сильны «как дьяволы», и в нужную минуту умеют так ловко отстранить назойливого воздыхателя, что искры из глаз посы-пятся. — «А как они деловиты, чистоплотны! не то что наши. В каждую хату приятно войти»... И он с присущим ему талантом передает длинные разговоры в лицах, вставляя целые малорусские фразы. В вагоне-ресторане сидим почти весь день, и нас не тревожат: пьем дорогое вино, щедро даем на чай.
Меня все волнует, но я сдержана. Я все время в каком-то тумане. Все еще не верится, что проведена какая-то резкая черта в моей жизни, что со многим я порвала навсегда, что в жизнь мою вошел Ян...
Подъезжаем к Нежину — и замирает сердце: здесь учился Гоголь! И так живо вспоминается детство, когда казалось, нет в мире лучше края «Вечеров на хуторе близь Диканьки».
Воздух уже по южному мягок и напоен весенными ароматами. Я не могу оторвать глаз от пирамидальных тополей.
К шести — Киев. Этот город тоже с детства пленил мое воображение былинами о богатырях, сказками, крещением Руси, входя в нашу детскую душу. Я не говорю опять-таки о Гоголе, который своим «Чуден Днепр при тихой погоде»... заставил многих из нас, северян, так полюбить эту реку и придал ей такую таинственность. Я с большим нетерпением ждала Днепр, Киев. И они не обманули меня. Весна в том году была полноводная, разлив Днепра был необыкновенно широк. Я вся превратилась в зрение. Хотелось всё запомнить, ничего не пропустить. Легкий ветерок чуть струил водную ширь, которую не мог охватить глаз. Почти у самого моста избушка со своей крохотной усадьбишкой, стала островком. Потом я выглянула в окно: с запада, куда мчался наш поезд, с вершины зеленой горы, сверкая золотыми куполами, весь залитый солнцем, вставал передо мной красавец — Киев.
Три-четыре часа отдыха от вагонной тряски. Взяли извозчика и поехали в Софийский собор. Там почти жуткие впечатления сумрачности, древности. Затем Крещатик с нарядной, уже по южному легко одетой толпой. На всех углах цветы. С обрыва, над которым высится памятник Св. Влади-
БЕСЕДЫ С ПАМЯТЬЮ 169
миру, открываются бесконечные дали: там Москва и все близкие, теперь уже далекие. И мне на минуту делается очень грустно.
На вокзал мы возвращались пешком. Ян говорил о Одессе, о своих друзьях-художниках, об их «четвергах». Меня все живо интересует, что касается его. Хочется побывать во всех местах, где он был, видеть людей, которых он любит, понять, почему они милы ему. И я все расспрашиваю и расспрашиваю. С Ал. М. Федоровым я уже знакома, но Нилуса и Куровского знаю лишь по рассказам.
— Из Владимира Павловича Куровского настоящего художника не вышло, — рассказывает Ян, — а как человек он замечателен! Какой у него образный язык, как он чувственно любит жизнь, какая наблюдательность, какая поэтическая душа! Я первое время после нашего знакомства был в него прямо влюблен. Никогда не забуду нашего с ним путешествия по Европе...
3
Утром по вагонам разносили кофе со сдобными булками и бутербродами.
Юго-западные дороги чрезвычайно заботились об удобствах пассажиров. Особенно хороши были вагоны первого класса.
На Одесском вокзале нас встречает Нилус в цилиндре и бежевом пальто.
— Простите, что без цветов, — говорит он, целуя мою руку. — Иван телеграфировал: «приезжаем», а с кем, неизвестно? Я и подумал, что опять с Телешовым. Где остановитесь? В Петербургской? Вчера видел Митрофаныча, он сегодня будет звонить ко мне по телефону.
— Вот и прекрасно, — сказал Ян, — приходите оба завтракать, к 12-ти. И скажи Митрофанычу, чтобы не опаздывал.
Мы сели на извозчика и поехали вниз по Пушкинской. Особых чувств к 0 !дессе я не питала, но Ян так много говорил и рассказывал мне об этом своеобразном южном городе, что я с большим интересом смотрела на эту чистую широкую прямую улицу, наслаждаясь утренней свежестью приморского воздуха.
— Что же ты молчишь? Неужели тебе не нравится Одесса? — спросил Ян.
— Пока нравится, но ведь я кроме этой улицы еще ничего не видала...
170 В. МУРОМЦЕВА-БУНИНА
Порт, море, здания на Николаевском бульваре восхитили меня. Но восхищаться было некогда, — подъехали к гостинице, где Яна знали и почитали не меньше чем в «Лоскутной» в Москве.
Приведя себя в порядок, мы вышли на Николаевский бульвар, зеленевший свежей, недавно распустившейся листвой. Прошлись до памятника Пушкину. Стали рассматривать пароходы в порту. Ян был очень возбужден Одессой, свежим весенним утром, предстоящим путешествием и с какой-то необыкновенной радостью стал поименно называть мне пароходы, объяснять, какому обществу принадлежит тот или другой, жалел, что нет времени до завтрака сбежать в гавань, «побродить среди всевозможных тюков с товарами», «подышать сложными портовыми запахами — смолы, копры, рыбы, ванили, рогож...» Я слушала об этой неведомой для меня жизни с каким-то упоением.
У гостиницы мы встретили Нилуса с цветами: — Вот вам кусочек весны, — сказал он мне. — А Федоров? — спросил Ян. — Обещал быть точным, — ответил Нилус. — Знаем его точность, — проговорил Ян, смотря на часы.
— Вечно опаздывает и вечно спешит, — вечные романы, свидания.
В ресторане Петербургской гостиницы мы сели у окна с видом на море. Нилус оказался большим знатоком в кулинарном искусстве, и они с Яном сочинили очень тонкий завтрак из южных блюд. Однако, маслин, к большому огорчению Яна, я так и не решилась попробовать.
Мы лакомились креветками, которые я ела впервые и которые мне показались необыкновенно вкусным блюдом, когда, весь сияя, с розой в петличке, с извинениями, явился наконец и Федоров.
— Простите, меня задержали в редакции. — Знаем, знаем, какая это редакция, — в один голос за
кричали Нилус с Яном. — Да нет же, говорю вам, в редакции, — смеясь и весело
играя своими черными глазами, защищался Федоров. — Вино прекрасное! — желая переменить разговор, сказал он. — А какую рыбу заказали?
— Кефаль. — Отлично. Южная кухня для нас, северян, кажется очень своеобраз
ной. Собственно, в Одессе несколько кухонь: малороссийская,
БЕСЕДЫ С ПАМЯТЬЮ 171
еврейская, греческая и, наконец, чисто одесская. И какая вкуснее, трудно решить. Одесситы любили и умели покушать. Были гостеприимны не менее москвичей. Жизнь там была гораздо дешевле, чем в столицах. Рестораны отличались редкой дешевизной и доброкачественностью.
К шашлыку потребовали красного вина, кажется, кавказского. Но шашлык покритиковали, — у Кузнецова лучше! Кузнецовский ресторан, имевший даровое помещение под Биржей, особенно славился своей кухней и дешевизной.
— Жаль, что вы не хотите подольше остаться в Одессе, а то мы попировали бы, — сказал Нилус.
И заговорили о нашем путешествии. Федоров, большой любитель плаваний по морям, уже побывавший в Японии и недавно вернувшийся из Нью-Йорка, очень сочувствовал нашему плану побывать в Святой Земле, заглянуть в Египет, рассказывал про Азорские острова, где он был по пути из Америки домой...
Я заметила, что он больше любит говорить о себе, чем слушать других. Нилус, наоборот, о себе говорил очень мало. К нашему путешествию он отнесся с опаской:
— С женой в такие некультурные места... Я предпочел бы Италию. Теперь там чудесно. Или Испанию...
Федоров стал нас приглашать завтра отобедать у него: — У нас в Отраде божественно хорошо! Какие лунные
ночи! А как вырос мой мальчик! Вот ты увидишь. И как стал рисовать карикатуры! Я тебе, Петр, покажу, ты увидишь. И какое остроумие! Лидия Карловна будет очень рада познакомиться с вами, — обратился он ко мне. — А теперь прощайте, у меня дел по горло...
— Знаем, знаем, какие дела, — опять со смехом закричали Нилус и Ян.
После его ухода мы допивали кофе. Потом Ян с Нилусом отправились в порт, чтобы узнать наверняка, отходит ли пароход в субботу.
Мне было очень приятно побыть одной, немного разобраться в своих чувствах. Но сделать это было труднее, чем казалось. Как передать, что испытывает молодая женщина, когда к ней начинают относиться по-новому, как к даме, к жене? Кроме того, воспитанная очень свободно, я привыкла поступать только по-своему и ценить свою самостоятельность. Наше поколение было немилосердно к родителям. Мы с какой-то беспощадностью отстаивали свою независимость и не прощали малейшего ограничения наших желаний. И вдруг та-
172 В. МУРОМЦЕВА-БУНИНА
кие слова: «С женой в такие некультурные места...» Это со мной-то, которая в 18 лет, не взирая ни на кого, отправилась на Кавказ и совершила довольно трудное, верхом по-мужски, путешествие (правда, кончившееся тифом)! Мне казалось, что ко мне относятся не так, как я привыкла, понизили меня в ранге...
Возвратясь, Ян объявил, что пароход наш действительно отходит в субботу, послезавтра, и что он взял уже билеты, но только до Константинополя.
— Завтра утром отправимся на пароход и выберем каюту... Но ты чем-то недовольна?
— Почему только до Константинополя? Вероятно, Нилус тебя сбил.
— Нисколько. Я сам так решил. Зачем строить широкие пданы? Доплывем до Константинополя, понравится — пойдем дальше, не понравится — сядем в экспресс и через двое суток в Вене.
Около пяти мы вышли погулять. Наступал спокойный южный вечер, немного грустный, как часто бывает весной. Мы прошли к очень затейливому памятнику Екатерины. Площадь и здания на ней очень хороши. Около кофейни Робина стояло несколько человек с восточными лицами и о чем-то горячо, по-южному спорили; напротив, в кофейню Фанкони, входили в весенних туалетах дамы. На углу Дерибасовской продавались цветы. И от цветов, и от этой широкой улицы с легко) одетой толпой, мне стало очень весело. Одесса небыкновен-но уютна, чиста, в ней чувствуешь какую-то легкость — и в линиях зданий, и в одеждах, и даже в характере людей.
Вечером я опять оставалась часа два одна. Ян пошел на «Нетверг», повидать приятелей.
(«Четвергом» называлось еженедельное собрание «Южнорусских» художников, писателей, артистов, даже некоторых профессоров, вообще людей, любящих искусство, веселое времяпрепровождение, товарищеские пирушки. После обеда художники вынимали свои альбомы, писатели, поэты читали свои произведения, певцы пели, кто умел, играл на рояли. Женщины на эти собрания допускались редко. Возникли они так: художник Буковецкий, человек состоятельный и с большим вкусом, приглашал к себе друзей по четвергам: друзья были избранные, не каждый мог попасть в его дом. Когда он женился, то счел неудобным устраивать у себя подобные «мальчишники», и они были перенесены в ресторан Доди, где состав собиравшихся сильно расширился).
БЕСЕДЫ С ПАМЯТЬЮ 173
И вот я опять столкнулась с тем, что меня несколько задело. Ян любил «четверги», приятелей, а для меня они закрыты. В то время меня больше всего интересовал Ян, хотелось видеть его во всех обстановках. Я знала, каким обаятельным и неистощимым в весельи бывает он, когда ему приятно общество, и мне было больно, что я лишена, может быть, очень интересного вечера... Но Ян вернулся рано.
4
Новый день встречает нас весело. Первым делом — в порт. Я совсем оторопела от шума и грохота ломовиков, от вида немного страшных крючников, на которых я смотрела особенно живо, — как на горьковских героев. Наконец мы отыскали пароход.
Вот и сходни, по которым мы должны подняться на наш корабль и выбрать себе каюту. Ян — как у себя дома. Идет уверенно, по дороге объясняет мне, как что называется и сыплет морскими терминами. Я же, конечно, чувствую себя, как в лесу, проходя по всем этим ходам и переходам, лестницам, рубкам... Наконец мы сталкиваемся со старшим помощником, загорелым рослым человеком^ который приказывает лакею показать нам каюту. Выбор небольшой: почти все каюты общие. Однако, все-таки, нашлась отдельная, довольно просторная.
В пять мы поехали к Федоровым. Ехать надо в Отраду. Путь для Одессы порядочный. Отрада — дачное место, хотя уже и слившееся с городом. Федоровы летом, когда цены в Отраде делаются сезонными, переезжали на дачу за Большим Фонтаном. Там квартира их состояла из трех больших комнат, выходящих окнами на море.
Встретили нас очень радушно. Хозяйка дома, небольшая, чуть полнеющая дама с тонкими губами, сразу показала мне свою квартиру, чем уничтожила неловкость первого знакомства. Толстый девятилетний сынишка Федоровых, Витя, сидел в спальне. Это был забавный мальчик с непослушным вихром, очень смешливый, но с печальными глазами. Александр Ми-трофанович сейчас же принес его альбом с карикатурами, действительно, талантливыми для его возраста.
— Вот придут художники, ты покажи им, — говорит Ян. — Пусть они скажут свое мнение.
Звонок. Легки на помине: Нилус с Куровским. А через минуту входит Дворников, высокий, худой шатен с прищуренными глазами.
174 В. МУРОМЦЕВА-БУНИНА
Все занялись рисунками Вити, а я стала рассматривать Куровского, который сразу понравился мне. Довольно высокий и плотный, уже седеющий человек лет сорока, с необыкновенно милым лицом и какими-то особенно внимательными, ласково-грустными глазами.
Позвали к заставленному всякими закусками и бутылками столу. Ян, быстро окинув стол глазами, сказал с горьким упреком:
— А красного-то вина нет! Через пять минут перед ним поставили бутылку Удельно
го ведомства. Он схватил ее и поцеловал. Хозяева были в отличном расположении духа. Александр
Митрофанович недавно вернулся из столиц, где удачно устроил свои дела: новый роман печатается в «Современном Мире», только что вышла отдельным изданием «Природа» (где выведены одесские художники)... Теперь он, — вообще большой оптимист, — возлагал на будущее особенно радужные надежды, собирался, между прочим, совершить новое путешествие. Я никогда не видала такого счастливого человека, как Федоров, — ему все свое казалось самым лучшим и самым прекрасным.
«Четвергу» в разговоре была отдана большая дань. Я, конечно, слушала с большим интересом, ибо в то время я переоценивала эти дружеские пирушки.
Представляли друг друга, отсутствующих приятелей и, конечно, особенно отличался Ян.
Лидия Карловна сказала мне покровительственным тоном: — Да, конечно, они, как юноши! Время мало отражается
на них. Артистические натуры... Она в прошлом была актриса провинциальной сцены и,
вероятно, и себя относила к этой категории вечно юных людей. Чем обед ближе подходил к концу, тем чаще Куровский
вставлял свои меткие замечания, тем громче раздавалась скороговорка Нилуса, тем певучее восклицал Федоров. Молчал лишь Дворников, все время смеясь глазами.
За разговорами и смехом не заметили, как сад наполнился лунным светом.
— Пойдем, посмотрим на море, — предложил Ян. И когда мы с радостью все вышли на воздух, воскликнул: — Боже, как хорошо! И никогда-то, никогда, даже в са
мые счастливые минуты, не можем мы, несчастные писаки,
БЕСЕДЫ С ПАМЯТЬЮ 175
бескорыстно наслаждаться! Вечно нужно запоминать то или другое, чувствовать, что надо извлечь из него какую-то-пользу...
Мы с Куровским прошли вперед, немного опустились к морю и, очутились около сквозной беседки.
Вокруг было так хорошо, что несколько минут мы молчали; ночь была мутная, нежная, слабый шум моря доносился до нас. Мне вспомнился «Лотос» Шуберта, я стала напевать его. И мы заговорили о музыке, которую Куровский очень любил, понимал как-то всем нутром своим, как, впрочем, и всё воспринимал он. Язык его был какой-то особенный, он придавал каждому своему слову, каждой фразе вес и полноту.
Он очень одобрял, что мы едем на восток; сам он, страстный путешественник — особенно пешком, — мечтал о Кавказе.
Вблизи послышались голоса, мы поднялись и направились навстречу им. Ян напевал польку из Андреевской «Жизни человека».
Из дому кричали: «Чай пить!» Заговорили о «Жизни человека», о постановке этой пьесы
Петербургским театром. Загорелся спор. Л. К. Федорова, большая поклонница Андреева, считавшая его лучшим из живущих, после Толстого, писателем, защищала и эту пьесу от нападок.
— А знаете, какую рецензию о ней дал ваш знакомый? — сказала я: — «Это не жизнь человека, а жизнь крота».
Затем (Федоров и Ян читали стихи. Федоров читал нараспев, со счастливым лицом. Ян проще и строже. Я в этот вечер впервые услышала в его чтении «Стамбул», который мне нравился особенно.
От Федоровых Нилус, Куровский и мы отправились в пивную Брунса. Я ехала на извозчике с Яном, и он вдруг впал в печальное настроение:
— Да, все это прекрасно, но жить осталось всего каких-нибудь пятнадцать лет, из которых половина уйдет на сон!
Эти слова были настолько вразрез моему настроению, так больно сжали мне сердце, что я не нашлась что ответить.
Пивная Брунса была тогда одной из достопримечательностей Одессы. Туда к 11 часам вечера стеклись все художники, желавшие легко и дешево закусить.
Когда мы вошли, там стоял дым коромыслом — в буквальном смысле этого слова. Вокруг черных столов без скатертей, сидело необыкновенное множество пьющих и закусы-
176 В. МУРОМЦЕВА-БУНИНА
вающих. Из одного угла нам стали кричать: художник Заузе со своими приятелями звали нас за свой стол.
Засиделись мы долго, я устала ужасно. Наконец поднялись. Куровский проводил нас до гостиницы.
5 После этих дружеских пиров вставать 'было трудно. Ню
все же радостное чувство жило во мне при мысли: сегодня увижу открытое море! Это в первый раз в жизни: плыть в море, не видя земли.
Свежо, небо в облаках. В порту еще шумнее, чем вчера. Я все еще не могу ясно представить себе, что такое, соб
ственно порт? Вижу отдельные части его, а в целом не представляю, слышу только чуждые мне слова: карантин, волнорез, трап, вымпела, лебедка, которые Ян произносит с полным знанием дела. Нравятся мне больше всего мачты, паруса лодок, морская одежда и само море...
Наконец мы на пароходе. Вещи уже в каюте, сами мы стоим на палубе и смотрим, как кончают грузить. Вот мелькнули в воздухе ноги коровы, потом опять какие-то тюки в рогожах...
Ян уже весь в нетерпении. При отчале парохода такая бывает всегда суета и столько криков, что кажется, никогда не придет в порядок вся эта махина.
Но вот сняли сходни, пристань отходит от нас. Пароход повертывает. Чайки с визгом провожают его. И вот мы на юте, чтобы послать прощальный привет городу.
Через несколько минут мы на носу. Долго смотрим то на воду, полу-кругами разрезаемую пароходом, то на сверкающий своей белизной маяк, то на небо в белых облаках.
Мы уже в море, поворачиваем на юг. В эту минуту я совсем живо почувствовала, что со всем
прошлым в моей жизни порвано, что начинаются неведомые для меня странствия с человеком и чем-то столь близким, как никто в мире.
Но уже звонок к завтраку. Завтрак обычный, русский, тяжелый. Нигде так сильно не проявляется национальность, как на кораблях и, конечно, прежде всего она сказывается в кухне.
Перед выходом в море всего больше волнуешься: будет ли качка? И заболеешь ли? Поэтому всегда находишься в напряженном состоянии. С опаской ешь и пьешь. И все дают
БЕСЕДЫ С ПАМЯТЬЮ 177
друг другу советы. Но на этот раз море было таково, что почти никто не отсутствовал за столом.
В «Слове о полку Игореве» есть место, где говорится, что природа сочувствует тому или иному событию и раз сочувствует, то это хорошо. Меня в гимназии очень поразило* это место, и я с тех пор всегда обращаю внимание на сочувствие или несочувствие природы. Поэтому меня несказанно-радовало тихое море, — значит, она покровительствует нам!
Разбираем вещи после недолгого отдыха. Ян вынимает несколько книг, между ними Саади. Он рассказывает мне об этом «усладительнейшем из писателей и лучшем из последующих, шейхе Саади Ширазском». Жизнь его восхищает Яна. Он не говорит, но я чувствую, что и ему хотелось бы совершить подобный жизненный путь.
Перед вечером мы проходим мимо каменистого Феодони-са, единственного островка в Черном море. Ян сравнивает его с черепахой.
После заката совсем холодно, а теплой одежды, конечно, с нами не было, — вечное нелепое представление русских о теплой весне в теплых краях!
Чуть не в восемь часов вечера мы крепко засыпаем в своих белых койках, как в люльках.
6
Проснулись рано от топота (над головой) матросов, мывших палубу. Быстро выбежали на воздух. Ничего, кроме моря, неба и солнца...
На палубе я познакомилась с очень странной девушкой-еврейкой, пробирающейся к брату в Александрию. Путешествует в Ш-ем классе, очень бедно одета, пугливо озирается,, жалуется, что ее гонят со спардэка и юта в трюм, или на нос. Из путаной, очень неправильной речи я понимаю, что она была замешана в «политику». Это поднимает ее в моих глазах., и я стараюсь ее ободрить, злюсь на тех, кто не дает ей вдоволь насладиться морем, солнцем, тем более, что 1-ый класс почти пуст; кому она мешает, скромно сидя на скамейке спардэка?
Ищу Яна. Он на юте. Сидит и читает Саади. Сажусь рядом. О'н поднимает ласковые глаза и говорит:
— Послушай, какая прелесть: «Как прекрасна жизнь, п о траченная на то, чтобы оставить по себе чекан души своей и обозреть красоту мира!» Или: «На каждую новую весну нуж-
178 В. МУРОМЦЕВА-БУНИНА
но выбирать какую-нибудь новую любовь: друг, прошлогодний календарь не годится для нового года!»
Последнее мне меньше нравится. Море сегодня темнее, как-бы гуще, у бортов сине-ли
ловое. Мы идем к носу по узкому длинному мостику, перекину
тому со спардэка на нос над трюмом. В тихую погоду лучшее место на пароходе — нос. Примостившись на бушприте, смотрим на синюю воду в пене, из которой выскакивают с необыкновенной ловкостью, несмотря на свое неповоротливое тело, дельфины, на их игру. Какая сила и радость жизни! Дельфины вызывают в моей памяти путь из Севастополя в Ялту с моим младшим братом, три года тому назад. Был яркий летний день, и мы все время провели на носу, следя за этими ни на кого» не похожими животными, не будучи в состоянии оторваться от их буйной игры, не думая ни о ветре, ни о слишком знойном солнце, ибо сами находились в том дельфинном возрасте, когда между желанием и исполнением не бывает места сомнению.
Ян уже вышел из этого возраста, а потому скоро увел меня в каюту. До завтрака нужно было прибрать вещи. Около четырех часов — Босфор.
Я волнуюсь больше, чем перед Киевом. Я уже упоминала, что с самого раннего детства Босфор влек меня к себе. Чья-то картина, очаровавшая меня своим зеленоватым сказочным тоном, всплыла в памяти. Кажется, она так и называлась: «Босфор при лунном свете». И хотя она сама не кажется мне очаровательной, но слово Босфор волнует.
В четвертом часу мы увидали приближающуюся фелюку с двумя турками в фесках. Ян уже различает на горизонте землю.
Наконец, вот и Босфор. Море совсем успокоилось. Остановка, «Коваки, пропуск...
В. Муромцева-Бунина
Copyright © by Vera N. Muromtseva-Bunina.
РАННИЕ ГОДЫ Е. К. БРЕШКОВСКОЙ 1
Родилась я в селе Иванове, Невельского уезда, Витебской губернии, 13 января (ст. ст.) 1844 года — в поместьи, которое отец арендовал у наследников Михельсона, того самого генерала, который Пугачева преследовал; про него рассказывали, что он Пугачева несколько раз настигал, но потом нарочно из своих рук выпускал, отобрав у него все то, что тот у помещиков награбил. После смерти генерал своим обоим сыновьям огромное состояние оставил, но дети всё наследство промотали и умерли в бедности.
Отец мой, Константин Михайлович Вериго, родился в Орловской губернии — думаю, что был он сыном поляка Вериге*. Мать звали Ольгой Ивановной, чисто русского рода, урожденная Горемыкина, из Новгородской губернии. Оба получили прекрасное образование, были способны к наукам и языкам, воспитывались в те годы, когда после «двенадцатого» Россия была полна пленных французов. Между ними было немало людей с широким образованием, влюбленных не только во Францию, но и в свою великую революцию. Их головы были полны учением энциклопедистов, и это учение они с жаром передавали русской молодежи. Такой француз, оставшийся от двенадцатого года, состоял гувернёром и при отце — он был воспитан на Дидро и на французских классиках. Отец был человек изящный, изысканный, деликатный, никто никогда от него грубого слова не слышал, он и сам старался с грубой жизнью не соприкасаться — в поле выходил лишь тогда, когда мужики с работ домой возвращались. Имением управлял и сельское хозяйство вел по французским манюэлям, поэтому и разорял всё — ничего не умел. Мужики на него как на чудака смотрели, а окружающие помещики уважали и любили к нему в гости ездить. Все они были ниже его по культурному уровню, он с ними лишь удостаивал в преферанс играть. Был человек достойный, очень честный. Моя мать была ему под па¬
* Эти нигде не печатавшиеся воспоминания были записаны В. М. Зензиновым со слов Е. К. Брешковской. РЕД.
180 Е. Б Р Е Ш К О В С К А Я
ру. Кончила Смольный Институт в Петербурге, пробыла рв нем девять лет. Смольный Институт был создан Марией Федоровной, считался образцовым — его всем знатным иностранцам показывали. Мать рассказывала, что посещали Смольный также Пушкин и Гоголь; с сочинениями Пушкина знакомили институток навещавшие их кузены — конечно, потихоньку. Всё преподавание в институте шло на французском языке. Между собой отец и мать часто говорили по-французски — французский был у нас в обиходе дома. Друг другу они всегда говорили «вы». Нас воспитывали очень деликатно, к мужикам не пускали, на коров смотреть не позволяли, как на слишком грубых животных...
Когда мать была мной беременна, она хотела, чтобы у нее родился сын. Был старший сын, но это был вялый мальчик, а мать хотела, чтобы у нее герой родился. Родилась я — и сейчас же благим матом закричала, а сама красная, безобразная. Мать очень огорчилась. — «Так я тебя тогда ненавидела!» — говорила она мне. Родилась крикливая, так всю жизнь до старости и прокричала... Из всех пяти была я особенная — всем была недовольна, всё мне не нравилось, всё критиковала. Несносная была, неприятная. До пяти лет была нервной, невоздержанной, бешеной девочкой. Отказов не терпела. По малейшему поводу принималась кричать истошным голосом, отбивалась руками и ногами от всех, кто ко мне подходил. А если мне продолжали перечить, падала на пол, плакала и билась до истощения сил. Отец улыбался, снисходительно относился к моим выходкам, старался ни в чем мне не отказывать. А мать качала головой. — «Что из нее получится?! И откуда она взялась такая особенная? Все дети, как дети, а Катя точно вихрь»... Так «вихрем» меня в семье и звали. Теперь, на старости лет, сама сознаю, что родилась я вихрем и вихрем пронеслась через всю жизнь свою...
Себя помню от самых малых лет. Всегда куда-то стремилась и никогда ничего не боялась. От самых малых лет мне было тесно в доме, в семье, хотя любила отца, мать, сестер и братьев, прислугу и всех, кого видела вблизи или издали, всеми интересовалась, всем готова была всё отдать, всех считала своими. Простор, свобода, быстрое движение, поиски чего-то из ряда вон выходящего, особенно живых существ, нуждающихся в спасении или помощи — были всегда моими потребностями. И при каждом удобном случае я бросала няньку, всё детское общество, игрушки и куклы — все они нарядные, скучные! — и спешила туда, где была одна со своими за-
РАННИЕ ГОДЫ Е. К. БРЕШКОВСКОЙ 181
теями. Надо найти более близкий мне мир живых существ, которым бы я пригодилась... За прудом, что посреди двора, стоит птичная изба, и слышно, как гуси гогочат, куры кудах-тают. Туда нас не водят — «там вам не место!», говорит нянька. Но я всё стремлюсь именно туда, и вот я уже на другом берегу пруда — гуси, утки и куры кругом. Вот и Татьяна-птичница, а за нее держится мальчонка еще меньше меня, двухлетний Михалка. Он в грязной рубашонке, пузо его выпирает вперед, ножки черные от возни в мокрой земле. Какой непорядок! Я беру Михалку за руку и веду с собой, Татьяна одобрительно улыбается. Вот мы и «в комнатах». — «'Что это? Откуда? Катя вечно что-нибудь выдумает!» — Но я не смущаюсь, я знаю, что Михалке надо дать булку и сахар, рубаху переменить, вообще привести его в порядок. Требования мои удовлетворяются лишь частично, Михалку потом отводят к матери. Обидно и тоскливо...
Хочется в деревню, на скотный двор. Старая нянька Ульяна выбивалась из сил, справляясь с неистовым ребенком. В огорчение и ужас приводила я мать и остальных детей своими •неистовыми рыданиями, когда мне в чем-нибудь отказывали. Всегда я была революционеркой, с малых лет: сначала устраивала революцию против родителей, против семьи, потом против всех... Только с прислугой не было у меня никогда столкновений, я инстинктом сознавала ее подчиненное положение и всегда жалела ее. Посещение деревни, близость к крстья-нам открывали мне новый мир, полный таинственной прелести. Лучшими минутами были визиты с няней к солдатке Марье, имевшей пышный огород перед хатой. Но такие прогулки допускались очень редко. В минуты глубоких огорчений я грозила, что уйду жить в деревню и не вернусь домой. Дети бежали сообщить матери страшный проект, мать успокаивала их, но сама огорчалась. — «Выродок, буквально выродок какой-то растет в семье! Вечно недовольная и сама же вечно во всем виноватая!»
Свое раннее детство я провела в нескольких местах. Родилась в селе Иванове, потом на несколько лет наша семья переехала в село Горяны, Полоцкого уезда, той же губернии. Продав имение в Витебской губернии, отец купил имение при селе Луговец Мглинского уезда Черниговской губернии. Здесь я и прожила со своими родителями до 27-летнего возраста. Имение отца Луговец было на встрече трех губерний — Черниговской, Орловской и Могилевской. Про наши места го-
182 Е. Б Р Е Ш К О В С К А Я
ворили, что крестьянка грибы в трех губерниях собирает... Места не очень-то красивые — песчаные, неприятные...
Мать моя была религиозная женщина. 'Читала нам евангелие и жития святых. Последние особенно производили на меня впечатление. На какие только муки люди не шли, лишь бы отстоять свою веру, отказаться от зла и не делать дурного! Особенно поразила меня жизнь св. Варвары-великомученицы, сознательно и твердо пошедшей на пытку и казнь за свои христианские верования, мужественно претерпевшей все до конца, своими собственными руками откинувшей волосы, когда она добровольно положила свою голову на камень для отсечения... Ее житие проникло до самого дна моей юной души, как стрела вонзилась в нее и осталась в ней на всю жизнь. У нас в семье был обычай читать три акафиста — Иисусу Сладчайшему, Николаю Угоднику и Варваре Великомученице. Я особенно любила последний. Многое пришлось мне перенести в моей долгой жизни, но образ великомученицы Варвары, одно воспоминание о ней укрепляли мою волю, вносили успокоение в мою душу... Ее судьба, ее мучения были для меня примером на всю жизнь, уже тогда я была готова, как Варвара-великомученица, все претерпеть ради своих убеждений, в борьбе за справедливость, за равенство всех людей.
Уже в возрасте 5-6 лет по-детски, но сознательно, я занялась своим самовоспитанием. Любовь старой няни и увещания матери, обладавшей сильным характером, вызвали во мне желание исправиться. Меня заинтересовала борьба с собой. Часто я плакала, безудержно плакала, но уже не потому, что сердилась на других, а потому, что не могла победить себя. Скрывала от других эту борьбу с собой, и даже мать не подозревала причин моего плача.
Что то всегда влекло меня прочь из того мира, в котором я родилась и к которому принадлежала. Стремилась к свободе, к простору, предавалась размышлениям... От французского языка, из удобных покоев барского дома с удовольствием — сначала тайно, а позднее и явно — убегала в кухню, в людскую, на скотный или птичий двор и даже в село, с наслаждением слушала Ульяну, речи о бесконечных крестьянских нуждах, горестях и радостях. Помогать несчастным и слабым все больше становилось моей потребностью, при встрече с нуждающимися отдавала все, что имела в руках, а порой и то, что имела на себе... Не мало получала за это выговоров и нотаций. — «Вот выростешь, будешь покупать сама на себя, тогда и отдавай, что хочешь», — учили меня. Была постоян-
РАННИЕ ГОДЫ Е. К. БРЕШКОВСКОЙ 183
ной заступницей за крестьян перед родителями — отец ни в чем не умел мне отказать. Мужики тонко чувствовали эту его слабость и часто прибегали к моей помощи.
В возрасте от восьми до двенадцати лет усиленная работа шла в моей душе над самоукрощением. Всем уступать, а себя во всем ограничивать — сделалось в эти годы моим принципом. И сделалась я к 12-ти годам такой тихой, спокойной и во всем уступчивой, что мать однажды сказала: — «мне даже что-то страшно за Катю становится, такая она у нас стала кроткая, беспрекословная»... И учиться я стала лучше, больше читать. Когда мне было 13 лет, мать мне сказала: — «я жду ребенка и, может быть, помру; если помру, дай мне слово, что не оставишь ребенка и его выходишь». — Из всех детей меня выбрала — это сильно на меня тогда подействовало.
Период кротости и беспрекословного послушания перешел в осознание своей индивидуальности, в признание права на свои убеждения. Постепенно проявляла решимость громко обсуждать интересовавшие меня вопросы, противоречить старшим, смело отстаивать свои собственные взгляды. — «Ты впадаешь в крайности, — говорила мне мать, — всё и все должны соответствовать принятым порядкам и условиям».
II
Нередко спрашивают меня, как сохранилась во мне неизменность настроения моей души, раз навсегда повлекшей меня на служение человечеству, моему русскому народу преимущественно. Для меня лично вопрос этот не существовал, ибо никогда я не чувствовала в себе ни колебаний, ни сомнений, ни перемен в настроении по отношению к раз принятому направлению моей деятельности. Цельная натура моя не вопрошала и не могла бы допустить возможности задуматься над лежавшей предо мной дорогой, какими трудностями она не сопровождалась бы. Ум сознавал, что опасности и трудности предстоят не малые, но чувство оставалось столь равнодушным к ним, что эта сторона жизни не представляла для меня ни малейшего интереса; она отсутствовала.
В таком целостном состоянии моей психики я помню себя от самых малых лет. Повторяю, я всегда куда-то стремилась и никогда ничего не боялась. И от самых малых лет мне было тесно в доме, в семье, хотя любила отца, мать, сестер, братьев, прислугу, и всех кого видела вблизи или издали, всеми интересовалась, всем готова была все отдать, всех считала своими. И животных любила, и насекомых, и хвастала перед деть-
184 Е. Б Р Е Ш К О В С К А Я
ми, что не боюсь их, брала в руки и даже в рот, к ужасу сестер и братьев...
Мне сейчас 80 лет без семи месяцев. Но уже лет тридцать, как я могу с достоверностью сказать: какие черты характера перешли ко мне от матери и какие от отца, а также — почему многие из них в несколько или значительно измененном виде. Для меня несомненно, что основу своего физического и духовного строения я получила от отца. Все же поправки и смягчения перешли от матери. Пылкость, страстность и бескорыстие унаследованы мною от отца в сильной степени. Унаследованы и непрактичность в обыденных делах, доверие к людям, но и чувство внутреннего достоинства; снисходительность к слабым: женщинам и детям особенно.
От матери получила здоровое чутье, бодрый ум, энергию (она мало мечтала) и чувство долга: сделать что надо, не откладывая, и довести до конца, а также и христианское милосердие. Она же воспитала всех нас в рамках сдержанности и благовоспитанности. Стремилась она видеть в детях своих людей выдающихся с в о е г о общества, своей среды светской, образованной, элегантной. Так было, пока мы росли под ее руководством, а это продолжалось до совершеннолетия девочек.
Очевидно, что элементы отца и матери удачно дополняли друг друга. Но более сложен вопрос относительно той сильной и неизменной любви к человеку и веры в него, что будто родились вместе со мной. Я не могу запомнить ни времени, ни момента, когда бы я относилась равнодушно или невнимательно даже к неравенству положения людей, не только уж к их нуждам или страданиям.
Приходится так объяснить: прирожденная чуткость вызывала сострадание к обидам других и своим личным, вызывала особенный интерес к душе человека и приучала заниматься носителями этой души с их потребностями и требованиями; а выростая и укрепляясь, по мере деятельности моей, сложилось в чувство любви, заключавшее в себе интерес, заботу и мечты о лучшем устройстве жизни человека вообще. Эта любовь к человеку поглотила всю духовную деятельность, и так сильно, страстно можно сказать, что все другие вопросы и интересы сходились как в фокусе в мечте осуществить возможность к продолжению нового пути жизни. Понятно также, что моя любовь к человеку принимала все более и более конкретные формы, сначала слабые, наивные, но все крепшие с годами. А противоречия морали и действительности отдаляли
РАННИЕ ГОДЫ Е. К. БРЕШКОВСКОЙ 185
меня от стана ликующих и вели к стану погибающих. Если благоприятные условия нашего воспитания не давали нам живых образцов жгучих страданий человека, то за чтением нашей родной истории, за примерами жизни святых угодников — приходилось переживать адские боли сердца, так как пылкое воображение рисовало заживо и пытки и казни и годы неволи в темных подвалах, где узники умирали в мучениях.
Утверждаю также, что не будь надо мною такого терпеливого и умного руководства, какое не переставала дарить мне мать в мои детские годы, очень могло бы случиться, что страстная, своевольная натура моя могла бы уклониться в сторону ожесточения, поддалась бы инстинктам низменного свойства и усеяла бы жизнь мою порывами от зла к раскаянию и обратно. И без того, несмотря на тщательное воспитание ума и сердца, полученное мною дома — я лет до шестидесяти не переставала проверять свои поступки и чувства, как бы неуверенная в непоколебимости тех свойств души своей, кои ставила во главу долга своего, как правдивого, искреннего служения интересам человечества. Долго длилась эта шлифовка, вся жизнь моя прошла в изучении ее тайн и велений, в исправлении промахов, ошибок, увы! не всегда поправимых. И в минуты недовольства собой, негодования на себя — одно могла сказать я по совести в свое оправдание: Господи! ведь я работаю над собой, я искренне хочу быть хорошей и я не перестану стараться совершенствоваться... Жизнь сложна, особенно когда человек выходит в ее открытое море. Нельзя предвидеть всего, неизбежно ошибешься, споткнешься. Но чтобы не затонуть в этом море — необходимо следить за со-собой, всегда с п р а в л я т ь с я с п о б у ж д е н и я м и с о в е с т и с в о е й , и не обманывать себя, не оправдывать там, где виноват. Я сказала бы даже — и там, где не виноват. Ибо т о л ь к о т р е б у я о т с е б я разумных и честных поступков, внимания и предусмотрительности — выработаешь и характер и способности свои в желательную для тебя сторону. Цель нашей работы всегда должна быть перед нами. И чем она выше и чище, тем сильнее ее власть над нами, тем лучшие ее стороны нашей души она вызывает и привлекает к ответственности.
III
Мечтательность моя мешала мне хорошо учиться, т. е. успешно проходить преподаваемые предметы. И по языкам и по наукам старшая сестра значительно меня обгоняла, т. е.
186 Е. Б Р Е Ш К О В С К А Я
всегда хорошо знала заданный урок и правильнее писала по-русски, по-французски и по-немецки. Я просто ленилась за уроком и ждала с нетерпением конца занятий, чтобы убежать в уединение и там продолжать развивать одну из будущих картин общего благополучия. Не любя уроков, охотно я прислушивалась к серьезным разговорам взрослых и украдкой читала деловые бумаги в кабинете отца, в его отсутствие. Почти все эти бумаги относились к жизни деревни, к обязанностям мужиков, к взысканиям с них казенных и частных недоимок. Пыталась я заговаривать о них с отцом, но получала в ответ: — «какое тебе до этого дело?» — Копалась и в книгах по руководству разных хозяйственных отраслей. Из детского чтения больше всего любила путешествия и разноплеменных Робинзонов. С матерью прочла всего Бюффона для юного возраста и все вместе читали исторические романы русские и иностранные. Любила я слушать музыку, но сама не успевала в игре на рояли, тогда как Наташа играла бегло и пела хорошо. Успехи сестры радовали меня, я даже гордилась ими, но сама не гналась за ними и все больше и больше дорожила настроением своего ума, своих вкусов и мечтаний, держа их про себя, под личиной беспечно-ленивого существования. И в рукодельях я далеко отставала, хотя не так враждебно относилась к ним, как к грамматикам, потому что за вышиванием и шитьем можно было свою думу думать, что, конечно, отражалось на качестве работы. Наряды и сколько-нибудь стеснительная одежда или обувь приводили меня в неприятное состояние. А завивание густых волос в тугие папильотки доводили до слез и вызывали мой сильный ропот, тогда как Наташа стоически претерпевала боль и при завивании и при расчесывании, проникнутая истиной: рюнг ette belle — il faut sonffrir.
От восьми до двенадцати лет в моей душе шла усиленная работа над самоукрощением. Постоянные наставления матери следить не только за действиями своими, но и за побуждениями, их вызывающими, стимулировали волю. Главной заботой было провести день без резких выходок и без внутреннего озлобления на ограничение свободы. Уступчивость желаниям других стала девизом. Старшей сестре, потому что она старшая и умница, младшей сестре — потому что младшая и наивное, милое дитя. Младшего брата я ублажала, изображая из себя коня, чтобы на спине своей возить хрупкого, слабого здоровьем ребенка. Старший брат уже учился в кадетском корпусе. Нас было пятеро.
Всем уступать, а себя во всем ограничивать — таков был
РАННИЕ ГОДЫ Е. К. БРЕШКОВСКОЙ 187
принцип, руководивший мной в эти годы. И результат получился настолько удовлетворительный, что со стороны матери осталось лишь одно неизменное замечание: «Catherine, la tete! Catherine, Гёрагие!» О, как оно меня донимало, как мучило. ОТ рождения было у меня одно плечо выше другого, и голова несколько склонялась на одну сторону. Этот дефект становился заметнее с годами и мать с ужасом смотрела на него, как на недостаток, можно сказать, непростительный для девицы. А нас как на беду водили в открытых платьицах, и мое уродство бросалось ей в глаза. Я же относилась совершенно равнодушно к своей внешности и жаждала для нее такой же свободы, как и для души своей. Но любящая мать считала долгом своим все предпринять для спасения моей внешности: и с линейкой за плечами я маршировала по зале, на сей случай и корсет применяли, и все это было переносимо, ибо никакой род физических неудобств и даже страданий не должен был пугать того, кто готовился в с ё выносить ради своих верований. И всё-таки ежечасное напоминание о плече и голове раздражали и портили миролюбивое настроение, я дергала плечом и сдержанно-недовольным голосом молила: — «Мамочка, довольно!» — Но долг матери был сильнее моих молений и: — «Catherine, la tete!» — продолжалось неизменно. Часто эти слова произносились с таким глубоким огорчением в голосе, что пронизывали сердце мое состраданием, и я спешила вытягивать шею в противоположную сторону, сколько было сил. Долго спустя, в тюрьмах, в ссылке, и до сих пор еще, когда прошло больше полвека как я рассталась с покойными родителями, — я спохватываюсь, что плечо и голова приняли не то направление и, вздыхая, вспоминаю слова и голос матери.
Мне легче было отделаться под влиянием ее благотворного воспитания от моих нравственных недостатков, нежели от этого упорного физического дефекта. И помню, какая я стала тихая, спокойная, во всем уступчивая к двенадцати годам и как мать однажды сказала: — «мне даже что-то страшно за Катю становится, такая она у нас кроткая, беспрекословная». — И учиться я стала лучше, больше читать, 'больше вникать в действительность, в жизнь. Сестра и я достали из библиотеки две претолстые книги французского путешественника Dumont d'UrvilFH и решили читать их в свободное время, по праздникам, когда бывали свободны от всяких работ. С географической картой и карандашом в руках, мы следовали за молодым ученым, не пропуская ни космографических, ни ста-
188 Е. Б Р Е Ш К О В С К А Я
тистических выкладок и, несмотря на большую сухость изложения, находили большой интерес в ознакомлении с территориями, очертаниями и населением земного шара. Это тщательное путешествие по карте продолжалось целых два года; ученый совершил его в три года. При чтении этой книги во! мне разгоралась жажда идти, искать и находить. К этому как раз времени, к четырнадцати годам, мои планы благополучного устройства жизни мужика в деревне сводились к следующему: тогда еще крепостной мужич находился в руках небрежных, а еще чаще корыстных и жестоких. Такая его судьба ничего кроме вечного невежества и бедности не обещала, и конца ей не предвидилось, ибо в провинции в 1858 году прошлого столетия о каких бы то ни было реформах и речи не было. О власти у меня было смутное представление, мне казалось, как и всем наивным людям, что царь ничего не знает, что творится в его государстве, и что он недоступен. Значит, действовать надо своими силами и средствами. Выход из трудного положения представлялся один: скупить огромную часть деревень с их населением и на глазах у правительства и остальных владельцев превратить всё в цветущие оазисы, где и просвещение занимает важное место. На перекрестках широких, чистых улиц устроены кафедры, на них лекторы устно поучают народ, а я, уже взрослая, говорю о вреде пьянства, грубого обращения с женами и детьми и призываю к жизни разумной и трудовой... Ложась в кровать, я уже предвкушала удовольствие столь полезного общения с мужиком и видела его трезвым, одетым заново, с добрым и умным лицом, а женщин веселыми, нарядными, детей счастливыми, с книжками старших и с игрушками малышей. Хорошо, очень хорошо! но как достичь всего этого, где взять деньги, чтобы скупить сотни тысяч «душ», тогда ценившихся от 150 до 300 и больше рублей, смотря по достоинству земли и угодьев господского имения. Денег совсем нет, но их надо достать. Достают же люди, то в Калифорнии, то где-то в Африке. Не напрасно же назван один берег Золотым. Туда надо спешить, там можно нагрести на покупку множества деревень.» Только к утру я засыпала, решив, что завтра же буду просить родителей отпустить меня на все четыре стороны. Пусть только дадут мне лошадь и десять рублей, а там я уже сама доберусь и все достану. Лишь бы отпустили!
Планов своих я никому не открывала, понимая, что меня не поймут и просмеют, но проситься путешествовать твердо решилась. Сначала обратилась к матери, стала рисовать ей
РАННИЕ ГОДЫ Е. К. БРЕШКОВСКОЙ 189
чудные картины тропической природы и прелесть путешествия по Африке, островам. Мыть улыбалась одобрительно, но рассмеялась, когда дело дошло до лошади и десяти рублей. Но я повторяла свои просьбы почти ежедневно, кланяясь в ноги отцу и матери. И каждую ночь все настойчивее обращалась к своим мужикам, убеждая их обратить их силы и способности к устройству жизни, согласной разуму и совести. Не по-господски жить, а так, как жили первые христиане.
Пятнадцатый, шестнадцатый годы проходили в серьезных занятиях и в упорном искании выхода из зависимого положения. Летом, лежа под цветущими деревьями, глядя в синее небо и в очертания облаков мне чудились далекие острова, города-громады, толпы народов, чудовища морские и ряды кораблей, плывущих к Золотым берегам со счастливыми пассажирами. Это были минуты праздничного настроения. В общем же жизнь моя была полна забот и тревог. Деревенские сироты, старухи больные, голодные прохожие рабочие, недовольные дворовые люди — мысленно преследовали меня и стояли передо мной живым упреком. А я так мало могла для них делать. С другой стороны я стала ясно понимать пустоту и, нравственную нечистоплотность помещичьей среды, такой разнородной по своему имущественному положению и такой кастовой по своим дворянским привилегиям, во имя которых делалось столько неправд и злоупотреблений. Я многое замечала, критиковала и чуралась людей, заведомо нечестных. Родители не любили рядить и судить чужие недостатки и останавливали нас при поползновении критиковать того или другого. Но воспитанные в честных понятиях дети не могли не возмущаться, зная о нарушении их, и я осуждала своих родителей, тактичную маму особенно, за ее светское примирение с поступками, коими в душе своей она гнушалась.
Период кротости и беспрекословного послушания скоро перешел в осознание индивидуальности своей; чувствовалось право на свою жизнь и сила убеждений борола силу обетов безропотного прохождения семейных уставов. И если я не грубила и не дергала плечами, то уже проявляла решимость громко обсуждать вопросы, противоречить старшим и смело отстаивать свои взгляды на жизнь и требования более справедливых взаимоотношений между людьми. — «Ты впадаешь в крайности, — говорила мать, — все и все должны соответствовать принятым порядкам и условиям. Не можем же мы переделать установленный строй, это не от нас зависит...» Я же настаивала на том, что не только можем, но должны.
190 Е. Б Р Е Ш К О В С К А Я
Отец по большей части молча слушал мои рассуждения, но когда вмешивался в разговор, то не в мою пользу. По-моему, недовольный собой, он сердился на дочь, поднимавшую больные вопросы, когда то волновавшие и его. Я же все больше убеждалась, что семья не даст мне поддержки в моих стремлениях и мысли уходили в пространство, где могла бы применить свои широкие планы, где пригодилась бы самоотверженная любовь. Душа была полна любви действенной, порывами к подвигам, к победам над всякой неподвижностью жизни тусклой, и трудно было выносить обыденщину глухой провинции с ее полусонным прозябанием.
IV
Шестидесятый год всколыхнул провинцию. Начали шептаться помещики, бросали многозначительные взгляды дворовые люди, по деревням ходили смутные слухи. Страшно конспирировали дворяне, боясь, что преждевременная уверенность в предстоящем освобождении поднимет крестьян на требования, превышающие намерения правительства! и идущие вразрез с желаниями помещиков урезать и сократить до последней возможности, как вопрос свободы, так и надел землей.
Страшно и гадко было видеть страх помещиков пред людьми, которых еще вчера содержали в качестве бессловесных рабов, обязанных выносить все поругания от господ. Даже наши родители почитатели французской великой революции, обожатели наших лучших писателей, держали себя задумчиво озабоченными. Крестьяне же настолько были уверены в получении и полной свободы и всей земли в свое распоряжение, что, прослышав о близости давно жданного события, ждали спокойно, с достоинством людей, уверенных в своих' правах.
К февралю 61-го года уже были намечены мировые посредники и мой отец принял эту обязанность и держал себя официально-торжественно. Он был доволен фактом освобождения, но он невольно связывался у него с юношескими воспоминаниями о рассказах о «пугачевщине», последствия каковой трагедии были известны. За время же своего помещичест-ва он так далеко стоял от соприкосновения с деревней и ее обитателями, что был совсем чужд психологии нашего мужика, предполагая в нем жестокость, как неизбежную принадлежность его натуры. Я же любила мужика, старалась к нему приблизиться: забегала и на гумно, и к рабочим в сад, и во все «людские», и в конюшню, и на кухню, и в ледник, и детей
РАННИЕ ГОДЫ Е. К. БРЕШКОВСКОЙ 191
деревенских приголубливала, и со всеми были у меня наилучшие отношения. I / a m o u r evoqne Г а т о п г . А дабы деревенские мои похождения как можно меньше шокировали родителей, я с ними была ласковее и внимательнее. Уступчивой в делах внешней жизни всегда была, за что и пользовалась полным доверием старшей сестры; и мать с серьезными поручениями обращалась ко мне. А младшая сестра уже тогда относилась ко мне с почтительной любовью, она видела во мне умудренного опытом человека. Вся же опытность моя заключалась в том, что, наблюдая человека со всех сторон, я понимала его ценность, несмотря на все недостатки, пороки, преступления против совести. И тогда уже «дети» были мне милее и дороже взрослых; и тогда я понимала, что с них надо начинать, что их необходимо знакомить с тем, что прекрасно и что, действительно, полезно.
Потому, на другой же день после того, как в сельской церкви был выслушан Высочайший Манифест о раскрепощении крестьян, я просила отца созвать их и обратилась к ним с предложением учить грамоте их детей. Крестьяне охотно слушали и охотно согласились найти чистую избу в селе, поставить там лавки и длинный стол. Мальчишек и девчонок навалило до невместимости; было тесно, душно и темновато, но учоба шла, пока спертый воздух не вызвал у всех нас головной боли, и ряды моих студентов пришлось разрядить. Заметив мою бледность и отсутствие аппетита, родители предложили мне прекратить мою педагогическую деятельность, но так как я на это не шла, мне отвели комнату в господском доме для более успешных учеников. И так в семнадцать лет началась моя культурно-просветительная работа на родной почве!
Старалась я изо всех сил, успевала очень мало, но зато проходила житейскую школу и из наивной девочки превращалась в самостоятельную женщину, уверенную в своих духовных силах, никогда не унывающую, не признающую разочарований. Когда веришь в себя, думала я, нельзя не верить в людей. И я верила, несмотря ни на что, и чем больше я убеждалась в бессилии людей, в их инертности, тем строже и требовательнее относилась к себе. Неудачи, препятствия, ошибки учили, но не обескураживали. Недовольство собой вызывало усиленное напряжение воли и действия. И за все десять почти лет этой работы, усилий и неудач я не помню ни одного дня примирения ни с собой, ни с пошлостью, глупостью и корыстью повседневных настроений той среды, в котоорй мы жили.
192 Е. Б Р Е Ш К О В С К А Я
В общем искус проходил благополучно благодаря твердости характера моего. Серьезную выучку прошла душа моя; и несмотря на отважную решимость, на потребность все узнать, на острых оседках отточить свои силы, осталась душа моя со всей врожденной ей цельностью и любовью нежной и жалостливой к человеку, такому еще слабому, предпочитающему мелочи жизни большим задачам.
V
Изучив, как умела, содержание Уставной Грамоты, где тщательно были разработаны все обязанности освобождаемых крестьян по отношению к помещикам-владельцам и государству, как своему кредитору на целых сорок восемь лет, я поняла, что бывшие крепостные ставились в тяжелые условия; что за отсутствием достаточных наделов земли и при высокой уплате за эту землю казне и отчасти помещику («пятая копейка») они останутся не «временно обязанными», а навсегда закабаленными непосильными налогами.
Внимательно следила я за ходом «освобождения» и «наделения» и ужасалась безвыходности положения целых крестьянских обществ. Большинство из них было твердо уверено в том, что господа их обманывают; что предъявляемая им Уставная Грамота есть подложный документ, что никогда бы царь не освободил мужика без земли им обрабатываемой, как для себя, так и для помещика, и, конечно, освободил бы без всякого выкупа. С утра и до вечера слышно было, как мировой посредник надрывался, толкуя толпам крестьян содержание Грамоты, и видно было как, мрачно опустив головы, слушали молча и озлобленные уходили со двора. Жутко было смотреть, больно было присутствовать при ежедневных сценах взаимных недоразумений и возрастающего недоверия... На всем пространстве Европейской (России взаимная вражда возгоралась. Мужики не хотели соглашаться, помещики не хотели расставаться не только с землей, которой сами пользовались, но и старались оставить мужика при малом надела, а где земля была хороша, и при одном усадебном, в четверть десятины земли. И вместо радости и преобразований к лучшему получилось сплошное горе на бесконечные годы. Одни «дворовые» выиграли в том отношении, что могли теперь менять злых господ на менее требовательных и продавать свою силу, все свае время не только за хлеб, но и за три-четыре рубля в месяц. Их оказалось два миллиона, и многие бродили
РАННИЕ ГОДЫ Е. К. БРЕШКОВСКОЙ 193
без мест и обращались в чернорабочих, при самых тяжелых условиях.
Душа болела и металась. Маленькие мои работы и заботы тонули в хаосе чувств и мыслей, обуревавших душу, кругом все опостылело — бежать, бежать хотелось. Глухая, темная провинция не давала исхода. Даже школа распалась при общей неурядице, и однообразие бесцельной жизни стало невыносимо. Родители пожалели и мать свезла нас, двух старших дочерей, в столицу. Наташа ехала, чтобы свет увидеть, я — чтобы искать работы по душе... Два года пробовали мы свои силы среди чужих людей, но не было другой работы, как частное учительство и уроки. Это дело шло хорошо, но оно меня не удовлетворяло. А дома мучались отсутствием любимых детей, и вот сперва старшая, а затем и я принуждены были вернуться. В угоду нам родители предоставили помещение и для деревенской школы и для частного пансиона, куда посыпались девочки помещиков нашего узеда. Мы же решили не зависеть материально от отца и самим зарабатывать свое содержание. На это получилось согласие родителей, но нам недоставало ни знания общественной жизни, ни знакомств, могущих помочь, указать, как выйти из моральной зависимости, т. е. как найти такое занятие, такое место, где бы можно было приложить силы свои по спросу души своей. Притом, в начале шестидесятых годов поле деятельности для женщин было так ограничено, а в провинции и вовсе его не было еще, что приходилось каждый шаг делать на свой риск и страх. Так и случилось. Школу деревенскую я вела на свой страх, без заявлений и разрешений, а когда в средине этих годов в нашей губернии вводилось земство, я стала вникать в его значение и скоро приняла горячее участие в просвещении крестьянства относительно его прав и обязанностей в деле земских работ. Я пользовалась доверием всего нашего села, но и посторонние крестьяне так внимательно и охотно относились ко всему, что я им говорила. Я никогда не сомневалась в успехе и рвалась в гущу народа, как в родную стихию. Годы моего с ним соприкосновения научили меня взаимно доверяться и быть всегда понятой. Ясность моих чувств и мыслей вызывали ясность изложения их, что и осталось при мне навсегда.
Если принять во внимание мое полное равнодушие к светской жизни и положительную нелюбовь ко всем стеснительным ее принадлежностям, то не трудно уразуметь, с какой страстностью и силой я отдавалась той деятельности, что с детства чувствовалась мною, как самая главная, нужная, за-
194 Е. Б Р Е Ш К О В С К А Я
влекательная. Воспитание человека к всестороннему совершенствованию — было той перспективой, единственной и прекрасной, что манила меня неотразимо. Я готова была втягивать в свой путь и малого и взрослого. Но в обществе, в котором я родилась и вращалась, я не находила последователей, крестьянство же являлось стихией нетронутой, притом ищущей, ждущей пришествия правды-справедливости. К нему я и неслась.
Однако, работа в земстве честной молодежи вызвала негодование забракованных крестьянскими голосами старых, зако-рузлых в нечестных приемах политиков, и в Петербург посыпались доносы; наикрупнейший из наших врагов сам отправился к министру внутренних дел, чтобы обсказать всю «крамолу», исходящую из села Луговца Черниговской губернии, Мглинского уезда. Заводят школы, сберегательные кассы, объясняют мужикам сущность Земского Положения, и уже сказались последствия в лице новых мировых судей, нового состава Земской Управы, в наличности школ и библиотек для крестьян. Этого доноса было достаточно, чтобы все начинания были прерваны самым грубым способом, и все участники в просветительной работе либо высланы в северные губернии, либо отданы под надзор полиции. Последнему подверглась вся наша семья Вериго.
VI
И все-таки родители говорили свое: — «не можем мы тебя отпустить на все четыре стороны, как ты этого хочешь, пока ты на нашей ответственности. Вот выйди замуж, тогда муж за тебя отвечает». И я вышла замуж, предупредив человека о своих планах и стремлениях.
Насколько я считала себя обязанной своим матери и отцу, насколько мне было больно преступить все их верования и принципы, настолько я была спокойна за свои поступки по отношению к человеку, заранее осведомленному о моих взглядах на жизнь, на деятельность, на задачи и обязанности сознательного ума и добросовестного сердца.
Разбитое корыто земской работы, с одной стороны, с другой — отдаленные, но частые громы политических процессов, тогда по недодуманности пущенные в печать, были достаточными стимулами, чтобы мысль и чувство искали себе пристанища в более широкой и более радикальной работе. С уверенностью в себе, как в силе выносливой и бесповоротной, st
РАННИЕ ГОДЫ Е. К. БРЕШКОВСКОЙ 195
стала всматриваться и нащупывать почву, чтобы не влететь сразу в невылазную пропасть. Дело в том, что хотя лично я еще не испытала всех ужасов «политического застенного режима», я еще в детстве улавливала рассказы взрослых о том, как «Третье Отделение», это пугало российской интеллигенции, поступало с теми злосчастными, что попадали в его железные когти. Кроме всяких сечений, издевательств и заточений, по утверждениям говоривших, многие из дворян, увезенных в столицу жандармами, пропадали без вести. И у меня было весьма определенное понятие о том, что меня ждет в случае личного знакомства с Третьим Отделением, и как легко может быть прервана начатая работа. Мое живое воображение постоянно закаляло меня представлениями пыток и всех ужасов варварского заточения, и не их 'боялась я, даже не справлялась о том, вынесу ли я их, настолько была уверена в твердости характера, но меня страстно влекло к деятельности, к 'борьбе, которую считала необходимой, неизбежной, при данных условиях всех сторон жизни нашего народа.
С открытым забралом вступала я на революционный путь борьбы лишь при встречах с молодежью, тогда сильно взбудораженной надеждой на все политические свободы, на предстоящую общественную деятельность и в то же время постоянно обманываемой в своих ожиданиях. Она, эта честная русская молодежь, не могла удовлетворяться одними бодрыми и красивым словами, одними теориями, тогда появившимися и у нас, рациональной и гуманитарной мысли.
Как крестьянство было обмануто при своем освобождении от крепостной зависимости, наполовину оставшейся в силе, так и учащаяся молодежь, ненавидевшая старые рутинные методы обучения, тот умственный камень вместо хлеба насущного, что сотни лет притуплял самые сильные и глубокие умы — выходила из терпения и проявляла сильную склонность к непосредственной борьбе. Два этих элемента — крестьянство и молодежь, с ее проповедью «Земли и Воли», тяготели взаимно.
Было это в 1870-м году и дальше, при громком печатании нечаевского процесса во всех русских газетах, послужившего широким осведомлением и пропагандой для всех, чающих движения волн народных.
Ек. Брешковскал
Е Ж О В Ш, И Н А 1. В камере смертников
О камерах смертников в литературе рассказывалось немало. Но действительность, когда я с нею столкнулся, оказалась не такой страшной, как я предполагал. И в прекрасном и в безобразном действительность очень часто не отвечает нашим ожиданиям. На деле бывает проще и серее. Мне понятен сейчас доктор Арнольди из «Последней черты» Арцыбашева. Зачем ехать в Швейцарию? — говорил он своему юному другу. — Смотреть горы? Но они никогда не будут такими, ка# я рисую их в своем воображении. Понимаю и своего друга, араба Хури, который заплакал, увидав храм Василия Блаженного: потому только, что увидел его не таким красивым, как воображал с раннего детства.
Жизнь в камере смертников ничем не отличается от жизни в любой тюремной камере. Те же ежедневные процедуры: проверки и обыски, справки, раздача пищи, даже прогулки во дворике. Те же рассказы и разговоры. И сейчас помню «Трех мушкетеров», «Убивца» Короленко, рассказы Шолом Алейхе-ма в неподражаемом пересказе одного из моих сокамерников. А другой начал длинный рассказ о собственных любовных приключениях, которых у него, по его словам, было что-то сто с лишним. Рассказывал он очень красочно, не упуская никаких подробностей. Дошел до седьмого случая с молодой женой какого-то старика-старообрядца, начал рассказ, но кончить его не успел, конца мы так и не узнали: в урочный час рассказчика вызвали из камеры «с вещами».
Жуток был только этот «урочный час». Он продолжался с двух часов ночи до пяти. Только в этот промежуток времени «вызывали». Куда? Этого никто точно не знал.
Один из сидевших с нами энкаведистов рассказал нам во всех подробностях, как э т о происходит. Тоже просто. Вызванного из камеры — «с вещами» — ведут сначала в комнату дежурного коменданта. По дороге туда он еще не знает, что
* См. «Нов. Журн.» кн. 57, 58, 59.
Е Ж О В Щ И Н А 197
ему там скажут: объявят о помиловании, о пересмотре дела или о том, что в ходатайстве отказано и приговор приводится в исполнение. В последнем случае связывают жгутом руки за спиной и засовывают в рот кляп из пакли или тряпок. Тех, кто после этого валится, теряя способность двигаться, размякая, как мешок с костями, — передаю выражение рассказчика — подхватывают под руки и тащат по полу на «место». Кто может двигаться, того ведут, держа за руки. И потом — некоторая гуманность — на одной из ступенек лестницы, ведущей в подвал, без предупрежденья стреляют в затылок: под шум заведенных автомобильных моторов. Если э т о происходит в самом подвале, то подвал до слепоты освещается прожекторами. И именно в тот момент, когда свет ударяет в глаза, происходит выстрел. На этом всё кончается...
Помню, тогда, после этого рассказа, у меня вышло с рассказчиком нечто вроде дискуссии. Я заметил, что раньше, в старину всё это было обставлено торжественнее: народ, войска, священник... За этой нарочитой торжественностью скрывалось уважение к человеку и человеческой жизни. Тоже и с камерами смертников. Разве нельзя было бы подарить приговоренным к смерти хоть несколько дней относительного комфорта? Не набивать их толпами в камере? Не заставлять их проводить последние ночи на грязном полу? Не кормить их, как остальных арестантов, вонючей баландой?
Мой собеседник задумался. Кто знает, — сказал он, — как оно гуманнее. Так, как у нас, умирать, пожалуй, легче. Может быть, он был и прав. Тяжело умирать человеку здоровому, полному сил. Тяжело умирать в сиянии дня, под лучами солнца да еще на глазах тысяч людей. А ночью, в подвале, с кляпом во рту, после всех приемов следственного воздействия, после долгих дней и ночей томления в тесной и смрадной камере?
Когда меня привели в камеру — о том, что это камера смертников, я узнал только потом из разговора с сидевшими в ней, так как мне приговора тогда еще не объявили — там было пять человек. Я был шестой. Двух из наших сокамерников взяли от нас уже на второй-третий день после моего прихода: рассказывавшего о любовных приключениях, на свободе бывшего лесничим, и какого-то молодого человека, служившего до тюрьмы где-то в Сибири. Нас осталось четверо. Потом взяли еще двоих. И тогда мы остались вдвоем и так было в течение всего моего пребывания там, пока меня тоже не
198 К. Ш Т Е П П А
вызвали «с вещами», но не в подвал, как я ждал, а в порядке «переброски».
В камерах редко приходится встречать знакомых. Но из моих новых сокамерников двое, хотя и не были моими знакомыми в собственном смысле, но я их встречал, знал в лицо и по имени. С одним из них, много лет назад, у меня была совсем даже странная встреча. Он о ней забыл, но я запомнил ее на всю жизнь.
2. Кропивянский
Это был Кропивянский. Я его встретил в тюрьме еще до перевода нас в камеру смертников. Перед самым своим арестом он был начальником концлагерей, которые должны были обслуживать грандиозные стройки в бассейне Волги. До того он командовал особыми воинскими частями НКВД или что-то в этом роде. В 1918-м году он возглавлял всё партизанское движение на Украине, направленное против немцев и гетмана.
Происходил Кропивянский из богатых крестьян, до войны еще окончил юнкерское училище, а во время войны дослужился до пехотного подполковника. Сразу же после революции примкнул к красным и в 19-м году был председателем ЧК в городе Нежине. Тогда я и встретился с ним в первый и, как я думал, последний раз.
В начале 19-го года меня с группой моих товарищей арестовали, как бывших офицеров, несмотря на то, что мы пришли, хоть и с некоторым опозданием, на регистрацию для призыва в Красную армию. Прямо из военного комиссариата цас отвели под конвоем в ЧК. Настроение у нас, естественно, было неважное. Некоторые, — было нас человек десять, — совсем впали в панику. Правда, и было от чего, так как о том, как ЧК расправлялась с офицерами, мы прекрасно знали. Днем еще было туда-сюда, но ночью стало совсем невесело.
Перед рассветом дверь отворилась, и перед нами появился сам Кропивянский, которого в лицо все мы знали. Высокая грузная фигура. Широкое крестьянское лицо, с выражением, типичным для старых унтер-офицеров. В папахе и бурке, сапоги со шпорами, на ремне кавказская шашка и револьвер в кобуре.
— Так вот вы какие, господа офицеры! — протянул Кропивянский, и от него понесло запахом сивухи. — Да вам еще на печи кашу с молоком есть, за маменькину юбку держаться, а не контрреволюцию разводить. Туда же: «бывшие офицеры!» — и он крепко, со вкусом выругался.
Е Ж О В Щ И Н А 199
— Знаете что, — он стал вдруг серьезным и даже несколько мрачным. — Послушайте и запомните, что я вам сейчас скажу. Мы хотели вас шлепнуть. Это очень просто. Но потом рассудили так, что из вас еще может быть польза. Нужно только, чтобы вы поняли одну вещь: служить нужно н а р о д у !
На губах его появилась легкая усмешка, как мне показалось, с оттенком едва уловимой иронии.
— Поверьте мне, — сказал он всё с той же усмешкой, — нет большей радости, как служить народу! Вы знаете, я ведь тоже был офицером. А теперь вот служу народу. Царь был и нет его. А народ всегда будет. Ну, шагом марш! И больше сюда не показывайтесь. Другой раз отсюда так не уйдете.
Мы были свободны. Так просто тогда происходило. Я напомнил этот эпизод Кропивянскому. Он, конечно, о нем не помнил. Но его собственные слова о « с л у ж б е н а р о д у», повидимому, больно задели в нем какие-то струны.
— Служил, вот и дослужился, — сжался он как-то. Говорил он в камере мало, целыми днями лежал на койке,
уткнувшись лицом в стенку, а в «урочный час» «психовал» больше, чем каждый из нас. Что-то шептал, поминутно приподымался, прислушивался к шорохам в коридоре. Днем, когда настроение более или менее приходило в норму, я пытался узнать у него, какие мотивы побудили его пойти на то, что он сам назвал «службой народу». Но понял я из его не всегда внятных высказываний только одно: в царское время он много страдал из-за чувства своей малоценности, из-за уязвленного самолюбия в той офицерской среде, куда закицуло его, крестьянского сына. Вообще, среди армейских офицеров старого времени было не мало людей вышедших из народа. Но в жизни Кропивянского произошло что-то, о чем он не рассказывал, но что, видимо, заставило его возненавидеть ту среду, в которой он не почувствовал себя вполне «своим» и которую он отождествлял со всем бывшим режимом.
На службе «народу» Кропивянский чувствовал себя больше в «своей тарелке», но на эту службу он пошел не из любви, а скорей из ненависти, и из нее ничего путного у него не вышло. Сделал он «большую карьеру», а закончилась она, как и для многих людей его поколения — подвалом. Будучи еще на воле, я слыхал о некоторых его не совсем чистых делах: о том, например, как он, спасая отцовский хутор, прирезал к нему порядочно соседской земли и превратил его в коммуну. Но во главе поставил своих отца и братьев. Странный пара-
200 К. Ш Т Е П П А
доке: эта самая история с хутором-коммуной морально облегчала Кропивянскому его последние дни. Она помогала ему осознать превратность его судьбы, подсказывала объяснение его падения. Кропивянского расстреляли. Так закончилась его «служба народу». И, конечно, не хутор был здесь настоящей причиной.
3 . Зиньковский
Сидел с нами и другой чекист, один из весьма красочных людей, каких мне пришлось встречать. Этого сокамерника звали Зиньковский. Это был тот самый «Левка Задов», когда-то бывший начальником махновской контрразведки, которого описал в одной из повестей Алексей Толстой. Так же как и с Кропивянским с Зиньковским я встретился в тюрьме еще до перевода нас в камеру смертников. Громадного роста, грузный, с веснущатым лицом, рыжий, он действительно должен был производить жуткое впечатление на людей, попадавшихся ему в руки. А таких было не мало, так как махновская контрразведка в жестокости не уступала ЧК.
Признаюсь, и мне было первое время как-то не по себе с Зиньковским. Правда, еще в первой своей камере я встретился с его близким соратником и другом, Зуйченко, который был когда-то тоже у Махно председателем следственной комиссии. Встреча с Зуйченко научила меня не судить о людях ни по занимаемому ими положению, ни даже по их деятельности и поступкам.
Из своих пятидесяти лет двадцать восемь Зуйченко провел в разных местах заключения: в тюрьмах, на каторге, в концлагерях. Человек по натуре мягкий, тихий и глубоко порядочный, он еще мальчишкой попал в кружок анархистов, которых немало было в его родном Гуляй Поле, главным образом, среди фабричных рабочих. Его вовлекли в террористический акт: убийство местного станового пристава. С этого и началось.
В тюрьме Зуйченко получил свое образование и подобно многим стал «профессиональным революционером». Профессия совсем ему не подходила, так как его тянуло не к бурям, а к покою тихой и незаметной семейной жизни. Революцию он, конечно, приветствовал, тем более, что она освободила его от очередного сидения. Но ни на какую политическую работу он не пошел, обрадовавшись, что может наконец порвать с прошлым и укрыться от всех и всего в своем мирном
Е Ж О В Щ И Н А 201
домашнем кругу. Были у него жена и дети, о которых он говорил с необыкновенной даже для камеры теплотой.
Покой, однако, продолжался недолго. В Гуляй Поле объявился батько Махно, сверстник и друг детства Зуйченко, но человек совсем другого закала, душой и телом преданный своей идее. И к Зуйченко пришли как к Цинцинату. Оторвали его от очага и наковальни — в то время он работал кузнецом на заводе — дали в руки винтовку, опоясали пулеметной лентой, посадили на коня, поручили ему дело, к которому он меньше всего был склонен: дело политического следствия. И снова всё завертелось.
Прошла революция. Миновала гражданская война. Зуйченко отбыл очередной срок и вернулся в свое Гуляй Поле. Опять — тонущий в вишнях домик. Успевшие подрасти дочки. Сынишка, бегающий в школу. Преждевременно состарившаяся, постоянно озабоченная жена. Ежедневная работа на заводе. По воскресеньям за рюмкой водки встречи со старыми друзьями. Одним словом — тишина и идиллия.
Но идиллия Зуйченко пять или шесть раз прерывалась арестами и высылками. Прошлое висело страшным грузом. Его не хотели забыть. И время от времени о нем напоминали бессмысленно и жестоко, без всякого видимого повода, для того только, чтобы люди ни на минуту не переставали его чувствовать.
Последний раз это было в конце 37-го года, когда ежов-ская чистка достигла своего девятого вала. В Гуляй Поле были арестованы не только те, кто когда-нибудь хоть издали видел батька, но и всё районное начальство, в полном его составе, хотя там были только чужие, пришлые люди. Поводом послужили маневры Осовиахима, в которых усмотрели подготовку к вооруженному восстанию против советской власти. Зуйченко неизменно брали во все очередные «наборы». Взяли и в этот. На этот раз взяли крепко. Больше в Гуляй Поле он никогда уже не вернулся. От него я кое-что и узнал о Задове-Зиньковском. «Неплохой человек и большого ума», — говорил о нем Зуйченко.
— Меня считали жестоким и как-будто не без причины, — говорил мне сам Зиньковский, когда судьба свела меня с ним на несколько дней в тюремной камере, — но по натуре я добрый и мягкий человек, и ничто больше не претило мне за всю мою жизнь, как всякая жестокость и грубость.
Я невольно вспомнил тогда андреевского Онисима, безнадежного пропойцу, утверждавшего, что «по натуре он чело-
202 К. Ш Т Е П П А
век не пьющий». Его любимым тостом было: За тихое семейство! Совсем без иронии. Вот так же, как у обоих моих махновцев.
И когда Зиньковский пел в камере песенки Вертинского •— о безноженьке в канаве и о буфетном мальчике на корабле, — я нутром своим чувствовал, что он не мог быть жестоким человеком. Он делал жестокие вещи — и на службе у Махно и потом на службе в ГПУ и НКВД, куда он перешел после крушения махновщины, — но он не был жестоким человеком. А то, до какой степени его душа была отравлена пролитой им кровью (есть такой вид отравления, никем еще не описанный, и его я наблюдал не у одного Зиньковского) я почувствовал, когда он рассказывал нам «Убивцу» Короленко. Рассказчик он был бесподобный.
— Одного мне теперь хотелось бы, — не раз говорил он в камере, — чтобы в последний момент не оставили силы, чтобы встретить смерть с достоинством. — В эти минуты он, видимо, вспоминал тех, кто на его глазах терял это достоинство и тем вызывал у него омерзение. Ему не хотелось показаться мерзким самому себе.
Зиньковский рассказал нам, своим сокамерникам, историю своей жизни. Сын еврея-арендатора из слободской Украины, он вырос в довольно состоятельной семье. Происхождение его напоминает происхождение Троцкого. По каким-то мало понятным мотивам, будучи еще молодым человеком, он принял крещение, стал «выкрестом». Думаю, что здесь сыграла роль романическая история, так как на духовный перелом это не было похоже. Но как бы то ни было, этот шаг поставил его вне семьи и вне среды. Может быть, это и привело его к политической деятельности.
Зиньковский стал анархистом. Как и Зуйченко, впутался потом в террористический акт, за что получил восемь лет одиночного заключения. Рассказывал, как свыкся со своим положением, полюбил свою камеру. Когда пришло освобождение, он пошел на горку и долго искал окно своей камеры. Почувствовал, что за этим окном тоже осталась немалая часть жизни, часть души, которую оставляем всюду, куда заносит нас судьба. Мы оставляем ее и в каждом человеке, с которым доводится встречаться...
После тюрьмы для Зинковского начались годы скитаний в поисках насущного хлеба. Это была самая интересная полоса его жизни. Он умел очень занимательно о ней рассказывать. Кем он только ни был в эти годы, и с кем только ни
Е Ж О В Щ И Н А 203
сталкивала его судьба! Многое из его рассказов я забыл. Но особенно врезалось в память, как он, под именем Золотарев-ского, занимался позолотой церковной утвари. Чтобы легче добывать клиентуру, он выдумал, будто выполняет свою работу по обету, бесплатно. И так как он по документам был православным, ему верили и охотно давали работу. Имея дело с золотом и серебром, — он жертвовал свой труд, а материалом, которым его снабжали заказчики, — себя вознаграждал. Кроме того, его всюду радушно принимали, не подозревая, что имеют дело с бывшим каторжником, да еще и террористом. Этот род деятельности познакомил Зиньковского близко с духовной средой. В своих рассказах он подходил к ней с добродушным юмором, без почитания, но и без насмешки.
Перед революцией Зиньковский был чем-то вроде коми-вояжера. Успел к тому времени связаться со своей партией, и как только Махно начал формировать свои отряды, он очутился в его лагере, благо, Гуляй Поле было недалеко от его родных мест, и многих из гуляйпольцев он лично хорошо знал. Как случилось, что он, не будучи жестоким человеком, взял на себя жестокое дело, Зиньковский не объяснял. Так случилось. Разве все, кто делал жестокое дело, по натуре жестоки? Я помню одного красного партизана, который за чаркой вспоминал со всеми подробностями, как на его глазах и по его приказу вырезывали на ногах кровавые лампасы пленным «кадетам» и как их потом закапывали живыми в ими же вырытые могилы.
— Знаете, — говорил он без тени смущения, — засыпешь их, а земля под ними движется, как живая...
И кончил Мехеда, — это было его имя, — плохо. Будучи помощником начальника Допра (так одно время звали у нас тюрьмы: «Дом принудительных работ») , он организовал из своих арестантов уголовную банду, остановил с ее помощью и ограбил пассажирский поезд. Его расстреляли вместе со всей бандой. Но этот же самый Мехеда мог заплакать над больным котенком, по-настоящему любил детей и жалел нищих.
Что побудило Зиньковского пойти на службу в ГПУ, он не объяснял. В НКВД он дослужился до высоких постов. Перед арестом был уже начальником отдела областного управления. Непосредственной причины своего ареста, как и большинство заключенных, он не знал. Бывшая его деятельность у Махно была делом далекого прошлого. Так что это, казалось, не могло быть причиной ареста. Зато нашлись связи не
204 К. Ш Т Е П П А
столько личного, сколько служебного порядка, с людьми высокопоставленными и в «органах» (обычное в кругу чекистов обозначение их ведомства) и в партийном аппарате. Они оказались «врагами» и поэтому «сели». За «связи» же сажали даже шоферов и курьеров. Зиньковский был повыше. Его непосредственным начальником одно время был Леплевский, сменивший Балицкого на посту наркома внутренних дел Украины. Леплевский «сел» и, повидимому, был уже расстрелян. Этого было вполне достаточно и для ликвидации Зиньковского.
Как каждый приговоренный, Зиньковский надеялся на помилование или пересмотр дела, но вместе с тем мобилизовал последние свои внутренние ресурсы (пользуюсь советскими словесными трафаретами), чтобы в момент экзекуции не потерять достоинства.
4. Вопросы
Помню, в один пасмурный день, когда у нас в камере было особенно тягостно, Зиньковский долго ходил из угла в угол, — ходили мы по очереди, так как размеры камеры позволяли ходить только одному человеку, пять шагов вперед и пять шагов назад, — Зиньковский подошел ко мне и задал настолько неожиданный вопрос, что я даже опешил. — Помогите мне понять одну вещь, —сказал он, — всю жизнь я об этом думал и никогда сам не мог этого понять. Что это значит: «Смертию смерть поправ»?
Я был озадачен. Я понимал, что от меня ждут объяснения не по катехизису, а какого-то более глубокого. Но что я мог сказать? Понимал ли я сам тогда великий смысл этих слов?
Точно своих слов не помню. Но я говорил так, чтобы не выходило «по-церковному», так как оно не дошло бы до его сознания, а кроме того, мне казалось неуместным говорить «по-церковному» с коммунистами. И когда я кончил словами, что человек открывает себе путь к вечности. Это и есть: «Смертию смерть поправ», Зиньковский спросил:
— А как же с Христом? Был он? Откуда пошел этот миф, или как это назвать, о Его воскресении? Знаете, когда я в юности бывал в церкви, меня потрясали эти слова: 'Христос Воскресе из мертвых!' — эти слова он тихо пропел. — Может быть, — сказал он как бы про себя, — эти слова и заставили меня креститься, так как на пасхальной заутрене я бывал и до своего крещения. Не знаю... но очень они мне нравились. Евангелие знаю плохо. Кажется, ни разу не прочитал его — не до того было.
Е Ж О В Щ И Н А 205
После того как ночью, в «урочный час» вызвали Кропи-вянского, весь следующий день мы ни о чем больше не говорили. Зиньковский тяжело ходил по камере, лишь изредка останавливаясь и сжимая виски руками.
Когда ночью позвали Зиньковского, он взял вещи, — они у него всегда были собраны, — подошел ко мне и крепко меня обнял.
— С достоинством бы, — прошептал он. — Молитесь, — сказал я ему совсем тихо. — Попробую, — так же тихо ответил он. Засов задвинулся. Больше я Зиньковского-Задова не ви
дел. Но я узнал после, уже на воле что его расстреляли. Удалось ли ему сохранить достоинство, о чем он так беспокоился, не знаю.
5. «Слабость побежденных»
Мы остались вдвоем. Пробыли так около месяца: Левко-вич и я . Мы крепко с ним подружились, чего я никак не мог бы предположить раньше, так как до того Левкович был исключительно сдержан и замкнут.
Наружность у Левковича была примечательная. Он был изуродован во время гражданской войны, в которой участвовал и на одной и на другой стороне. То, что после операции он лишился ноги, а одна рука у него неподвижно висела, не так еще бросалось бы в глаза. Но его голова была сворочена на-сторону, а лицо почти непрерывно подергивалось судор-гой — от тяжелой контузии.
Я раньше уже знал, что Левкович — бывший кавалерийский офицер из польско-украинских помещиков. Знал и о том, что долгие годы, начиная с гражданской войны, он служил в «органах», и только незадолго до ареста стал директором антирелигиозного музея: тогда вообще происходила массовая переброска чекистов на другую работу. Иногда это их спасало. Но по большей части это было только переходным этапом на пути в тюремную камеру, а оттуда — в «подвал».
Левкович был моим ровесником. В нашей судьбе было много общего. Но еще больше общего оказалось в наших мыслях, в нашем отношении к «первым и последним вещам», несмотря на то, что жизненные пути наши были разные.
— Я слушал вас, когда вы говорили с Зиньковским, с большим интересом, — начал он, когда мы остались вдвоем, но не сразу, а после дневной прогулки, когда впечатления прошедшей ночи уже улеглись, а до «того часа» было еще
206 К. Ш Т Е П П А
далеко. — Вы не удивляйтесь, хоть я и происхожу из военной среды и окончил когда-то офицерскую школу, вопросы религии меня занимали всю жизнь. Так что и последняя моя работа «на службе народу» — эти слова он произнес с иронией, — была не совсем случайной. Почему так случилось? Может быть, здесь сказалось влияние матери, религиозной до фанатизма. Может быть, — старшего брата. Он был ксендзом и таким же фанатиком, как мать. А старшего брата, я любил без ума. Но в ксендзы я не пошел, как они хотели. Бюхнер и меня отравил. Зато я стал, если угодно, тоже своего рода священнослужителем, хотя и другой веры. Я поступил иначе: я сжег всё, что оставалось от старого корабля, и пустился в плавание на другом, который мне казался тогда крепче крепкого. В результате, если начинать с конца, меня прибило к тому же берегу, что и вас, и Кропивянского, и Левку Задова. Хотя что касается Кропивянского, тот, повидимому, никаких кораблей не сжигал и никаких не искал, а просто плыл туда, куда несла волна: служил царю, пока был царь; не стало царя, пошел на службу «народу»... У Кропивянского началось с ненависти, — говорил Левкович. — Я его хорошо понимаю. А у меня началось с презрения: презрения к тем, кто должен бы своей кровью стать за царя, но кто предал его раньше, чем пропел петел. Ведь вы подумайте, защищать царя по-настоящему готовы были только городовые!
Левкович поделился со мною своими впечатлениями от революции, которые до буквальности совпадали с моими.
Сначала Левкович был на стороне белых. Вернее, сначала по мобилизации он попал в Красную армию, но оттуда с опасностью для жизни бежал к белым. Так понимал он свой долг офицера. Новая вера тогда его еще не захватила. Но разочарование началось уже с первого шага. С двумя своими товарищами, после многих скитаний, когда каждый час они были между жизнью и смертью, очутились они, наконец, среди «своих». Начальник разъезда, безусый корнет сначала грозил всех их повесить на месте, но потом смягчился и отправил под конвоем в тыл. Там началось следствие, потом суд: почему и как они допустили призвать себя на службу в Красную армию? Только георгиевский крест Левковича и громкое название полка, где он когда-то служил, спасли его. Это было первое впечатление от «своих». А затем пошло «одно к другому». «Грабиловка» разложила морально армию и обессилила движение. Но «грабиловка» Левковича не так еще смущала. «Ну, что ж, — думал он, — фронт ожесточил, распу-
Е Ж О В Щ И Н А 207
стил людей. Не всякий может устоять от соблазна». Смущало другое: то, что движение в целом не находило поддержки в массах народа.
6. Искушение коммунизмом
— Через и с к у ш е н и е к о м м у н и з м о м , как предсказал Достоевский, прошли многие, — говорил мне Левкович, отвечая на вопрос о том, как он из белого Савла превратился в красного Павла. Искушение «хлебом» здесь не самое главное. Оно для «народа». Левковича увлекла п а р т и я. И он объяснял это так. Настоящим вождем революции, диктатором, — и в борьбе, и в конструктивной ее стадии, —> является партия. Партия — авангард или, точнее, командующий штаб революции. Пусть она авангард рабочего класса, но состоит она не из рабочих. Она состоит из отборных людей всех классов, и з л у ч ш и х людей, то есть, другими словами, из аристократов. Диктатура пролетариата на деле выходит диктатурой аристократии. Аристократы здесь, конечно, не в смысле выродившихся носителей громких фамилий. Аристократизм здесь определяется качествами: умом, волей, настойчивостью, а самое главное — умением не брезговать средствами для достижения своих целей; уменьем подчинять свое подленькое Я, то, что на интеллигентском языке называется сознательной и критически мыслящей личностью, интересы целого, задачам общественного строя, который будет основан на велениях разума.
— Может быть, это и есть «новая вера», — развивал свои мысли Левкович. — Власть, — говорил он, — искушает не только тех, кто ею пользуется. Она импонирует и тем, кто под нею. Помните, с каким неподдельным энтузиазмом комсомольцы бросились на стройки первой пятилетки? Весь народ заразился тем, что тогда называли «пафосом строительства». Стройки, «индустриализация» подняли в народе инстинкт значимости, и во многих случаях он оказывал большее действие, чем даже страх. Одним страхом коммунисты никогда не продержались бы. Помните, что было сказано о штыках? С их помощью можно прийти к власти, но нельзя на них сидеть. Вот вам новая вера, если вам нравится это слово, — сказал Левкович, с необычной для него мягкой усмешкой. — Вы вот советовали Зиньковскому молиться, чтобы сохранить свое достоинство. Не знаю, помогло ли ему это. А убежденному коммунисту никакие молитвы не нужны, и он, — уверяю вас в этом, — своего достоинства не потеряет. Почему? А потому,
208 К. Ш Т Е П П А
что для него его Я состоит из двух частей, но не тех, о каких вы говорите, как о духе и теле. Одной части, — вот этой самой «критически мыслящей личности» некоего бывшего чекиста, а перед тем кавалерийского офицера, носившего фамилию Левковича, — мне нисколько не жалко. Она, эта часть сделала свое дело. Плохо сделала. Но сейчас она может, как мавр, уходить. А то другое, то великое творчество, то пересоздание мира, которое взяли на себя лучшие люди страны, ее аристократы, оно будет продолжаться и без меня, с неменьшим успехом. Вся моя жизнь только к тому и сводилась, чтобы первую часть моего существа подчинить второй. На своем языке вы можете это называть аскетизмом и мистикой. А на нашем языке это называется партийным долгом.
8. «Сработанный» чекист
— А думали ли вы о том, — сказал мне как-то в другой вечер Левкович, — что и грех тоже ведет к Богу? Знаете, всё, что я вам тогда говорил, было не настоящее. Я говорил не от себя, а как бы от имени тех, к кому я пошел на службу и веру которых пытался усвоить... А теперь хотите поговорим по-настоящему? Послушайте мою исповедь. Ведь оба мы смертники и стесняться нам друг перед другом уже не к чему. Так вот: последние два-три года службы в НКВД я заболел сильным нервным расстройством. Чуть что — слёзы. Стыдно даже признаться: читаю какой-нибудь пустяк, смотрю картину в кино или слушаю оперу, ничего даже особенно жалостливого, а вдруг схватит за горло, и слёзы. Это — у чекиста-то! Но у нас многие этим болели. Вы сидели с Праговым? Он покрепче меня, вы знаете. Никаких контузий у него не было. Детина пудов семи весом. На пузо смотреть страшно. Шея как у быка. Настоящий мясник. А то же самое: плачет, да и только. Началось и худшее: специальная чекистская болезнь — о т р а в л е н и е к р о в ь ю ! Сидишь себе, читаешь дело, и вдруг — эти самые «кровавые мальчики в глазах». Собственно говоря, это чаще всего был один. Не знаю, откуда он ко мне привязался. Так, один попик такой случился. Невзрачный, плюгавый. Идет, весь трясется — правда, зимой это было, а он, как водится, в одном белье и босой. И всё так лепечет: «Яко разбойника приими!..» Так вот он и стал приходить. Сначала изредка, потом — чаще. Придет себе и смотрит этак, не то укоризненно, не то жалостливо. И кровь на нем... Меня доктор предупредил: смотри, не заговаривай с ним! Загово-
Е Ж О В Щ И Н А 209
ришь, конец тебе будет. Тогда уж наверное — сумасшедший дом, а из него не выйдешь. А поговорить мне с ним страсть как хотелось. Ну, хоть ругнуться. Но стисну зубы, молчу. Стараюсь не глядеть. Уткнусь в дело. Стакан за стаканом пью. А в глазах красное марево. И слышится это : «Яко разбойника...» Тьфу ты, Господи! — Левкович весь покоробился. Видно было, что он отдался воспоминаниям. Слушая его, мне становилось всё больше и больше не по себе. Я видел, что передо мною вконец искалеченный человек. Искалеченный не только телесно. Было жаль его. Но и страшно...
— В глазах это еще ничего бы, — говорил Левкович. — А то — запах свежей крови! И так затошнит, до рвоты. Это у наших часто, у многих, кто ходил на «шлёпку». А у нас ведь почти каждому это случается. Палачей у нас нет. А делается это по наряду — в порядке обыкновенного дежурства. Метод «воспитания чекиста», есть такой термин. Своеобразная, видите, педагогика! А дело здесь, собственно, в той самой «партисипации», на которую вы так любите ссылаться: создается, так сказать, корпоративное чувство. Ну, и круговая порука тоже... Как водится, послали меня в санаторию, одну, другую. Лечили там всякими процедурами. Не помогло. Может быть потому, что я сам слишком усердно стал лечить себя водкой. Пил я зверски. До зеленых чертей.
— Потом меня перебросили на работу в музей. На что, казалось бы, спокойнее. А на поверку вышло иначе. То ли нервы окончательно сдали, но перемена обстановки только ухудшила состояние. Эти иконы, кресты, реликвии пробудили воспоминания детства. И тут я совсем запсиховал. Грехи всей моей жизни как будто бросились в душу. Я перестал спать. И раньше не мог заснуть без хорошей порции водки. А теперь даже водка больше не помогала. Лежу с открытыми глазами, ночи напролет. А тут этот проклятый запах. А в глазах красные пятна. И картина во всех подробностях. Пытаюсь думать о чем-нибудь другом, а в голове это самое. Принялся, было, за свое новое дело... И у меня эти музейные вещи по-перво-началу вызывали какое-то ожесточение. В каждой из них я видел как бы своего личного врага. Над ними хотелось издеваться, топтать, раздавить, уничтожить. Но потом всё это как-то мне опротивело. Я почувствовал, что жизнь окончательно постыла, что я свое уж, — как это по-латыни говорится — vixi, и з ж и л, и что пора, значит, убираться по-добру, по-здорову. Это было решено и подписано. Сомнений на этот счет никаких не оставалось. Револьвер всегда был со мною...
210 К. Ш Т Е П П А
Левкович проковылял несколько раз взад и вперед по камере, придерживаясь здоровой рукой за стены. Потом снова опустился на койку и проговорил:
— В тот же вечер я подал заявление освободить меня от занимаемой должности А через несколько дней очутился здесь. Жду сейчас своего крещения огнем... На этот раз говорю с вами уже искренно: от своего собственного имени...
На этом, помнится, разговор наш оборвался. В урочный час меня позвали «с вещими». Уходя, я обнял Левковича.
9. «Последний» путь
Конечно, я помню этот путь. В висках больно стучало. Свет коридорных лампочек казался слишком ярким. Мысли обгоняли одна другую. Они вращались главным образом вокруг моих близких. Но по временам, неожиданно мелькали в памяти совсем чужие люди. Ноги стали тяжелыми. Каждый шаг приходилось делать с усилием. Я знаю теперь, что значит, когда говорят: «подкашиваются ноги»... Мы прошли коридор, спустились по лестнице. Прошли другой коридор и очутились в хорошо знакомом дворике, внутри тюрьмы. Оттуда пошли не в те двери, через которые обычно водили на допросы, а в какие-то боковые, которых раньше я не замечал. Начали спускаться в подвал.
Но почему? блеснула мысль. Почему мне не прочитали постановления. Все ощущения вдруг собрались в одной точке — на затылке. Но в душе неожиданно стало спокойно. Совсем так, как это бывало в последний момент перед экзаменом в школе. Или когда нужно было выходить из-за бруствера и бросаться в атаку под пули. Сама собою пришла молитва: «Помяни меня во Царствии Твоем! Яко разбойника... яко разбойника...», шептали губы. Сознание куда-то провалилось. Глаза перестали различать предметы. Всё потонуло в сплошном свете.
Лестница кончилась. Открылся новый коридор. Бесконечный ряд дверей. У одной мы остановились. Конвойный постучал. Мы вошли в какую-то комнату. Сидевший за столом человек указал мне на стул и протянул какую-то бумагу.
— Распишитесь, — вяло и безразлично сказал он: — ваше дело идет на пересмотр.
Он показал мне место, где я должен был поставить свою подпись. Я потерял последний остаток сознания.
Очнулся я в новой камере, где кроме меня никого не было. Когда я пришел в себя, наступила страшная физическая и
Е Ж О В Щ И Н А 21!
психическая реакция. Много дней после того я не мог ни о чем думать. Но после, уже на воле, из всех моих тюремный воспоминаний я чаще всего возвращался и сейчас еще возвращаюсь к нашему разговору с чекистом Левковичем. В который раз я думаю: никого не судите ни по его обнаружениям, ни по его поступкам.
10. Грех Петра
В одной из камер, в которой мне довелось потом сидеть перед своим освобождением, я еще раз услышал о Левковиче. Услышал я о нем от его бывшего сотрудника по музею, который странным образом был связан с ним по делу: его обвиняли в «совращении бывшего чекиста и антирелигиозника в религиозный дурман».
Странная была жизненная история этого «совратителя». Если раньше в камерах судьба сводила меня с «разбойниками», глумителями и иудами, то сейчас передо мною был живой «Петр».
Мой новый знакомый, человек очень уже не молодой, с тонким интеллигентным, даже вдохновенным лицом, до революции и в первые ее годы был священником. Имел он и университетское и академическое образование. Служил в свое время в Петербурге. Голод загнал его на Украину, его родину. Здесь был у него брат, тоже священник. Сам он не был женат. У брата же была жена и двое детей, совсем еще маленькие. Не успел он приехать, как брата арестовали и расстреляли.
Тут-то и постигло о. Кирилла искушение, воспоминание о котором сейчас в камере его так сильно мучило. Он взял к себе семью брата, уехал с нею в другой город, где и выдал ее за свою собственную. Священство свое он скрыл. Это не было трудно, так как здесь никто не знал, чем он занимался в Петербурге. Стал он музейным работником. Жизнь у него пошла своим порядком.
То, что о. Кирилл скрыл свое священство, помогло ему во многих отношениях: спасло его от участи брата, позволило спасти его осиротевшую семью, которая иначе наверняка бы погибла. Это, наконец, избавило его от необходимости «принести хулу на Духа», то есть публично отрекаться от сана, со всяким при этом кощунством, как вынуждены были делать немало его собратий, которые предпочли падение гибели.
«Не знаю сего человека!» — таким путем пошел отец Кирилл. Путь был нелегкий. Душу отравило сознание греха. Над всей жизнью повисло гнетущее чувство страха. Навсегда
212 К. Ш Т Е П П А
скрыть свое прошлое было делом почти невозможным. Доходили откуда-то слухи. Кто-то о чем-то догадывался. Нужно было бояться каждого слова, остерегаться каких бы то ни было встреч. Одним словом — не жизнь, а каторга. Х|уже чем у других советских людей, у которых не было такого прошлого, или кто, по крайней мере, его не скрывал.
Развязка наступила, как всегда, неожиданно и по какому-то совсем нелепому поводу. По специальным музейным делам отцу Кириллу пришлось встретиться с Левковичем. Ему очень этого не хотелось, так как о Левковиче в кругу его сослуживцев ходили самые неприятные слухи. Рассказывали, что он целыми днями запирался у себя в кабинете и предавался там мрачному пьянству — в одиночку. Иногда оттуда доносился его разговор, неизвестно с кем. Это явно были «зеленые черти»,
Не было удовольствия иметь дело с таким человеком, даже и по чисто служебной надобности. И однако, отец Кирилл и Левкович неожиданно для всех подружились. Сначала беседы у них были на чисто музейные темы: Левковичу нужны были знания и опыт специалиста. Он даже пригласил его к себе на работу в качестве консультанта. Потом они стали встречаться чаще и разговор у них становился непринужденнее и содержательнее.
— А ведь мне известно, что вы были когда-то священником, — сказал ему один раз совсем для него неожиданно Левкович. Увидев, что тот был этим смертельно ошарашен, убит, он поспешил его успокоить: — Это ведь было давно, и бояться вам совсем нечего. М ы, — он подчеркнул это слово, — давно это знали и всё-таки вас не трогали. Незачем было. Свою работу вы делаете честно, ну, а кто прошлое помянет... Советская власть, — вы знаете это, умеет прощать!
Дружба после этого стала интимнее. Стали говорить и на религиозные темы. Рассказал Левкович и о своем «попике». Может быть, это было и не так, но отцу Кириллу почему-то показалось, что это был как раз его брат. Левковичу он этого не сказал. К чему? Но, странное дело: он почувствовал к палачу своего брата невыразимое чувство жалости.
— Об этом не думают, — сказал он мне и заставил крепко меня об этом задуматься, — но бывают случаи, когда преступника нужно жалеть больше, чем его жертву...
Между ними обоими произошло что-то очень значительное в тот самый вечер, когда Левкович подал заявление об уходе с работы. Похоже было на то, что о. Кирилл принял.
Е Ж О В Щ И Н А 213
исповедь, а, может быть, дал и причастие «сработанному» чекисту. О. Кирилл ничего об этом не говорил, но это выходило из всего его рассказа. Во всяком случае, эта их встреча повлияла на решение Левковича, ставшее роковым для них обоих. Текста заявления Левкович никому не показывал. Но арест последовал после того на другой же день.
Через месяц приблизительно после ареста Левковича, «взяли» и отца Кирилла. Особенно тяжелое наказание ему не угрожало, так как формально его обвиняли, конечно, не в «совращении» — это было только отягчающим обстоятельством — а в «антисоветской пропаганде». Больше пяти иль десяти лет концлагеря за это не полагалось.
К этому своему несчастью отец Кирилл относился с редким спокойствием. Он видел в нем искупление своего вольного или невольного грехопадения. «Исшед вон, плакася горько!» Он действительно плакал. Но это были скорее сладостные, чем горькие слезы... Не каждый, идущий в Дамаск, увидит на пути своем свет. Не каждый увидевший свет, прозревает.
Когда-то, еще до ареста, довелось мне прочитать пасхальную проповедь о. Сергия Булгакова. Ее тема была: Савл или Иуда? Каким путем идет русский народ, искушаемый коммунизмом? Дорогой Иуды, которая ведет к неотвратимой гибели, или дорогой Савла, которая привела его в Дамаск, где из грешного Савла он стал Павлом?
Мне хотелось бы ответить на это. Есть в русском народе, как и во всяком другом, разные
люди. И те, кто, не задумываясь, сдирают с Него ризы. И те, кто издеваются над Ним. И те, что отрекаются от Него, подобно апостолу Петру: «Не знаю сего человека». Есть Иуды, для которых остается только удавление. Есть разбойники, из бездны греха узревающие святой свет Истины. Есть, наконец, немало и Савлов, которые воздвигают на Него гонение, не подозревая, что их ожидает еще преображение в Павлов. Но из каких бы людей ни состоял наш народ, для него не закрыт путь к спасению. Может быть, ценою великих и страшных искупительных жертв.
Немало их уже принесено. Немало остается и впереди. Но сколько бы их ни было, все они растворяются в той величайшей Жертве, которая была принесена на Голгофе — за всех одинаково: за равнодушных, глумящихся, отрекающихся, за предателей, хулителей, гонителей.
К. Ф. Штеппа
«КАВКАЗСКИЙ ПЛЕННИК» Темнее той ночи встает из тумана Видением мрачным тюрьма...
Усталыми вспененными валами веками от веков моет это безлюдное побережье негостеприимное Карское море. В серой мгле непроглядной полярной ночи мертвым кажется остров. Но это не так. Остров живет. Тут даже кипит горная, подземная лихорадочная жизнь.
Эксплоатационный свинцово-цинковый рудник на мысе Бурун вытянулся узкою изогнутою змеею. Ни мало ни много — на четыре километра. Самое название рудника связано с образом чего-то темного, душного, давящего. Рудник представлял собою один из бесчисленных уголков советской каторги. И все-таки рудник не был мрачен сам по себе, хотя «хозяева наших тел и душ» приложили немало усилий, чтобы сделать его и страшным, и мрачным, и ненавистным.
Я хорошо запомнил первый день, когда началась жизнь этого рудника, который я спроектировал, заложил и построил. По безлюдному, медведем распластавшемуся увальному мысу затылок в затылок шла группа людей. Было темновато и серо, хотя было восемь утра. С зловещим присвистом, взметая зерна фирнового иссиня-белого снега, из-под ног вырывалась и подвывала арктическая поземка. Впереди люди в шинелях. В длинных серых шинелях, что носят командармы. Они и были, пожалуй, по-своему командармы огромных армий рабов двадцатого столетия.
Прорезая нижними бортами шинелей колейки в снегу, по-волчьему печатая шаг в шаг, шли трое. Впереди «знаменитый» начальник не менее «знаменитого» Усевлона трехромбовый Эйхманс, за ним Дицкали, Алкснис. За ними — мы, технические специалисты. Вдали замаячили фигуры топографов-маркшейдеров, производивших подготовительную нивелировку для закладки устья рудника. Ближе — рабочая бригада бурильщиков.
Начальство подошло к группе рабочих, привезших на пугливо косившихся на нас оленях нехитрые горные инстру-
«КАВКАЗСКИЙ ПЛЕННИК: 215
менты. По началу все больше ручняк. Начальник производственного отдела вынул из планшетки синьку и передал ее Эйхмансу, указывая ему запроектированное устье рудника. Уставившись в малопонятный для него чертеж, четко, с латышским акцентом Эйхманс отчеканил: — Вот последняя радиограмма из Москвы. Проект рудника, предложенный инженером Н., окончательно утвержден вчера начальником Гулага тов. Берманом. С сегодняшнего дня вы, — сказал он, обращаясь ко мне, — отвечаете за проходку и оборудование рудника. Ваша задача подсечь 'рудный столб' на глубине 20¬ 25 метров...
— Това... — недосказал, поскользнувшись на слове и продолжал наш начальник: — Мы присутствуем на закладке самого северного рудника в нашей стране. Запомните же эту торжественную минуту...
— Вот теперь вы и 'командуйте парадом', — неуклюже сострил Эйхманс в мою сторону: — Начинайте, но не ошибайтесь!
Я туго затянул пояс на арестантском сером бушлате и взял в руки кувалду. Для меня действительно настала торжественная минута в моей жизни. Мне пришлось закладывать мой первый рудник. Загоняя короткими ударами с потягом звонко заголосивший стальной отметный репер в гнездо, я забыл, что я, в действительности, не я. В ту минуту я забыл, что здесь я только бесправный техник, которому позволено существовать только потому, что его познания в горном искусстве «на данном этапе» полезны советской власти. Хотя и на проклятой Богом, нехоженой земле, промерзшей от веков до самой сердцевины, но все же это был мой первый рудник!
Насколько мне известно, это был единственный рудник в мире, работавший под дном арктического моря.
И, представьте себе, насколько странна психика человека. В конце-концов, мы, «безвольные рабы у горных вагонеток», главного врага стали видеть не в опричниках НКВД, управлявших нами, а в этом арктическом беспокойном море, шумевшем над нашими головами. Оно — непонятное, стихийное — угрожало нам, как нам казалось, больше, чем они, такие же двуногие, как и мы. Мало того: мы и они были союзниками поневоле перед этим третьим слепым, но могущественным врагом. Мы и они боялись прорыва в рудник холодных вод этого проклятого шумливого моря, всегда подстерегавшего нас.
216 Н. НИЖАЛЬСКИЙ
Первые недели я засыпал и просыпался с этой мыслью. Она меня буквально преследовала. Но потом странным образом ушла от меня и эта боязнь. В лагере некогда раздумывать — особенно, когда ты еще являешься техническим администратором — управляющим рудником. Думать приходится о насущном, неотложном.
Вся жизнь управляющего проходит фактически на руднике. В ранние утренние часы я начинал контрольный обход рудничных забоев. Передо мной лежал длинный, многоверстовой маршрут. Впереди ожидали сотни забоев, встречи с сотнями забойщиков, откатчиков, уборщиков, подрывников. Надо было надевать «инженерский хомут».
Наверху я был просто человек. В спусковой клети, в забое я был горным инженером. Это два разных состояния. Спустишься под землю — как будто спустишься в новый мир... Подо мною и надо мною заглушённым шумом бушующего полярного бурана нарастают, сплетаются все новые звуки. Гудит компрессорная станция, неистово кричат из забоев стрекотуны «джеки» 1 и певучие «суливаны», шелестят бесконечные канаты на откатке и, оставляя словно ощущение оскомины на зубах, визжат могучие подъемники. Это несмолкаю-щее стрекотание, этот немолчный гул механизмов — друзей шахтера — поразительно скрашивает, смягчает тьму и тоску подземных расщелин. Пленник шахты, брошенный сюда безжалостным планом, утвержденным Лубянкой, не так одинок. Среди обступивших его каменных громад он не так затерян, он не так бессилен. Это уже не прежний беспомощный «голо-рукий» шахтер, вооруженный остроносым обушком и нехитрым ломом, как работал он недавно. Нет, это уже механизированный штурмовщик подземного мира, работающий силой сжатого воздуха, плывущего к нему по разветвленной системе труб.
И это сознание скрашивает лютую, злую долю. Есть что-то, что служит и ему. И уже сосало под ложечкой, тянуло взглянуть на лицо руды. Как она, эта волшебница? Сулит она нам что-нибудь или не сулит?
Я перехватываю десятника, и мы, как два ужа начинаем пробираться к жиле. Вот мы в забое, у самого подножья мощной, четырехметровой свинцовой линзы. Подбуренная с боков жила нависает над нами искристым темно-фиолетовым,
1 Пневматические молотки американской конструкции, работающие сжатым воздухом.
«КАВКАЗСКИЙ ПЛЕННИК» 217
грозно-величественным, как гранитный монолит, крепким, поблескивающим колчеданным массивом. Густо сверкают серебряные кристаллики свинцовой руды. И кажется, что мы стоим в каком-то подземельи у заколдованного клада.
Два направника-бурильщика вонзают в сверкающую массу жилы стальное жало перфоратора, вонзают, точно нож, в сердце древнего, миллионы лет прожившего каменного зверя. Страшно кричит перфоратор, и — кажется — исступленно кричит пронзаемая колчеданная стена, а круглое жало наконечника ввинчивается все глубже и глубже. И по мере того, как наконечник углубляется, в слабо освещенном забое кажется, что здесь не люди, управляющие инструментом, а какое-то странное существо дико вгрызается в металлородный камень.
Отбурили они сегодня двенадцатую шпуру — круглую, почти трехметровую дыру, куда лягут мягкие, податливые патроны динамита. Пошабашили, вытерли рясный соленый пот и сели на отбитой глыбе перекурить! Ребята золотые. Работают не за страх, а за совесть. Теперь вот курят и почти счастливы. Затягиваются ласкающим дымом махряка, а четыре глаза на моей спине. Вопросительные, немые взгляды. Лагерная дисциплина остра, спросить не смеют. А про руду им хочется не меньше знать, чем мне или грозному «трехрембнику» — генералу НКВД. Начальнику нашей земли и подземли.
Мы были распропагандированы на все сто. Больше того: мы были убеждены, что если пойдет богатая руда и не зальет море — нас освободят, и отличников, «ударников» и т. д. освободят в первую очередь.
О дорогие, «не сидевшие» соотечественники! Вы и не представляете себе, насколько хорошо и послушно мы играли роль той сказочной козы, которую неудержимо манил за собою ускользавший пучок такой желанной травы — далекой мечтанной свободы!
Я спускаюсь по гезенку к забою № 33. Тут работает чародей и маг — Газимурза Атарбеков. В лагере никто не знает этих языколомных имени и фамилии. Горный люд с моей легкой руки зовет его Джин. 2
Год назад Атарбеков пришел ко мне в забой «телок телком». За полгода этот широкоплечий и статный молодец стал одним из лучших забойщиков-бурильщиков. Он прекрасно освоил бурильную технику, и в его уверенных мускулистых
2 Джины — волшебные существа, злые духи.
218 Н. НИЖАЛЬСКИЙ
руках громоздкий тяжелый «сулливан» буквально «прошивал породу», неустанно напевая свою трескотливую бесконечную песню.
Идешь, бывало, по главному штреку и слушаешь: там у кого-то с надрывом кашляет, как будто простуженный, заедающий «сулливан», там отрывисто «чертыхаются» «джеки», а вдали уже слышится четкая, дрилькающая мелодия. Ну, безошибочно и определяешь: это молоток Атарбекова.
Просматривая прочищенный, хорошо смазанный механизм пневматического молотка, я как-то обронил ему комплимент. На мои слова упала короткая исповедь: — «Я привык к своему пулемету, а теперь привык и к молотку».
И видно, что в этих словах была большая правда. Атарбеков со своим бережно хранимым, смазанным «суливаном» побивал у нас такие рекорды, что иногда я склонен был поверить в ошибку нарядчика, подписавшего рапорт.
Пораженный большой продуктивностью его работы, я ввел его в тонкости высокой техники бурильного дела и рассказал как-то секреты американской системы вруба. Скоро Атарбеков показал такой класс в проходке, что я должен был давать специальные объяснения в И.С.О., 3 не мистификация ли это? В этом объяснении я назвал его «Джином». Кличка прилипла к нему крепко.
За год работы Джин не снижал 250 процентов выработки. Это было нечто среднее, от чего он редко отходил вверх или вниз. Но вот эта устоявшаяся цифра снова полезла у Джина вверх. Чемпионат Союза по бурению был у него в руках. И он держал его твердо и уверенно. Я и не подозревал, что я готовил предтечу Стаханова, идея создания которого возникла в недрах Гулага.
У лагеря свои законы и свои взгляды на вещи. Начальником нашего И.С.О. был самовлюбленный тупица Токарев, ничего не смысливший в технике, но всегда вмешивавшийся в технические вопросы. Вызванный перед ясные очи этого властелина, я получил приказ дать рапорт о секрете успеха Атарбекова и разработать применение этого секрета для целой бригады.
Легко приказать, да трудно выполнить. Бригада-то больше полутораста человек! С Джином у меня были исключительные отношения, и я мог всегда положиться на него. Однако из его слов выходило, что никакого секрета у него нет и что он толь-
3 И. С. О. —Информационно-следственный Отдел — аналог 3-го Отдела НКВД.
«КАВКАЗСКИЙ ПЛЕННИК» 219
ко усовершенствовал некоторые детали американской системы для наших пород. Как бы я ему не поверил? Он был лучшим моим учеником. Тем не менее, я заметил, что при нашем разговоре Джин был несколько смущен.
В своем рапорте начальнику И.С.О. я сообщил, что никакого специального метода у Джина нет и что секрет заключается лишь в высокой специализации. Мой рапорт превратил Токарева в фурию! На меня посыпались угрозы и обвинения в сокрытии продуктивных методов проходки и т. д. Это пахло для меня добавочным сроком. Мне ничего не оставалось, как вернуться на рудник и взять Джина в точный хронометраж.
В чем же тут загадка — в сотый раз спрашивал я себя. Я опускаюсь по лестнице к этому трескотуну Джину с каким-то тяжелым чувством то ли недоверия, то ли какого-то смутного предчувствия... Моя нога уже нащупала пол квершлага, и в этот момент... большая белая молния, яркая, как солнце, вырвалась откуда-то из-под земли мне навстречу и ударила где-то вот здесь, около. Ужас охватил меня. Земля заколебалась под ногами, тяжелый, упругий каменный грохот обрушился на квершлаг и оглушил меня. Горячее, смрадное дыхание пахнуло мне в лицо. Я вцепился в поручни лестницы и зажмурил глаза. «Сейчас конец», — подумал я.
Но грохот стих, стало тихо, и всё как будто по-прошлому крепко стояло на своем месте, и я сам был цел и невредим. Я перекрестился, приоткрыл один глаз, потом другой. В квершлаге стоял белый, чуть сизоватый дым. Я втянул воздух. И в ту же минуту мозг пронизала мысль: «Несчастье с Джином». Взрыв динамита в его забое. Сомнения нет! Тот самый запах!
По лестнице сбегала спасательная команда. Я дождался передних и вышел из-за прикрывшей меня спасительной стенки квершлага в темный забой. Прыгающие огни ацетиленок осветили страшную картину.
Джин лежал на спине, раскинув руки, с разбитой, как-то по-смешному посвистывающей грудью, с окровавленным, каким-то уже неживым лицом. В углу лежал его «сулливан». Нижнюю половину тела Джина придавили глыбы оторванного взрывом камня, разбившие ему грудь.
Его глаза приоткрылись, и он тихо повел ими вверх. Я понял его мольбу: «К воздуху, к солнцу!» — и молча показал «спасательникам»: «Давай на гора!»
С огромным трудом поднялись на поверхность, забывая, что в этом проклятом краю солнце и днем не светит.
220 Н. НИЖАЛЬСКИЙ
Он еще жил, когда мы опустили мускулистое тело горца на белый хрустящий фирновый снег Арктики. В эти последние минуты я прочел в его глазах последнее желание на этой земле. Он что-то хотел сказать мне. Я наклонился ухом к его губам над этой, так странно и жутко булькающей кровью, хрипящей грудью. Я услышал последние сбивчивые слова исповеди горняка:
— Не послушался вашего приказания. Все время бурил в стаканы. 4 Хотел стать чемпионом Союза... Хотел досрочно освободиться.
На немое бешенство, загоревшееся в моих глазах, я получил еле слышимый ответ:
— Не жалею и не раскаиваюсь, — трепетали губы. — Мыслями я был все время там, на Кавказе... Любили меня и верили до конца... У меня там в Сонгути-Дон...
Обрывки образов, обрывки мыслей. Ресницы вздрогнули, вздрогнули последний раз густые брови. Кто были эти они, любившие и верившие ему до конца в далеком, чудесном, солнечном Сонгути-Доне, я так и не узнал.
На холодеющие губы Джина набежала такая детская улыбка, которая не каждому бывает ниспослана в последний миг. Кто знает, не потому ли, что в эту свою последнюю минуту —
«Вдали он видел сквозь туман В снегах, горящих, как алмаз, Седой незыблемый Кавказ».
Я приподнялся с колен. Не хотелось смотреть на последнюю лепку смерти, в лютой стыни омертвлявшей орлиный профиль горца. Я задумался. Передо мной лежало безжизненное тело Джина. Это был по-своему большой мечтатель и фантаст. Если хотите, азартный игрок. И играл он не по маленькой. Его ставкой каждый раз была жизнь. Не раз, а сотни раз ставил он эту ставку, пока не проиграл. Всё и до конца. Странная вещь, но и в этом проигрыше он выиграл в моей душе, в моих глазах. Он не ценил нашу рабскую жизнь. Он не жалел и не раскаивал-
4 «Стакан» — цилиндрическая дыра в породе, остающаяся после взрыва. «Бурение в стакан» где могут часто оставаться невзор-ванные динамитные патроны, строжайше запрещено. Неизбежный взрыв задетого буром динамита обычно кончается в таких случаях верной смертью бурильщика. Однако желание «выгнать сверх нормы» и получить досрочное освобождение толкало многих заключенных горняков на этот метод работы.
КАВКАЗСКИЙ ПЛЕННИК» 221
ся в ее потере. Какая гордость! Как он был не похож на тысячи нас всех, «в поте лица своего» и в послушании зарабатывавших право на жизнь и на эту мифическую «волю». Но как он был похож на идеал настоящего человека Киплинга. Поэт как будто для него написал свои строки:
«Умей поставить в радостной надежде На карту всё, что накопил с трудом, Все проиграть и нищим стать, как прежде, И никогда не пожалеть о том».
...Завыла сирена на шабаш дневной смене. Из нарядной рудника потянулись толпы трудовых чернобушлатных пчел-шахтеров.
Дежурный инженер спешил ко мне с неизбежной новостью: — Начальник ИСО «молнией» требует вас немедленно к
себе, прислал упряжку... Злой, как чорт, — добавил малоутешительно дежурный.
Избивая хореем ни в чем неповинных оленей, я мчался навстречу своей судьбе, полный боязни и тревоги. А бояться было чего. За смерть Атарбекова чисто формально ответствен был я. Но это меньше всего кого-либо из администрации лагеря интересовало. Боялся я, и не без основания, другого. Смерть чемпиона Союза — забойщика Атарбекова была крайне невыгодна некоронованному царю острова Эйхмансу. Слава его работы озаряла не только наш лагерь рабов, но особенно согревала своим материальным излучением начальника лагеря Эйхманса, ходившего в Гулаге в «перваках» и ценимого даже автором «Буревестника» Максимом Горьким.
Я . Нижальский
ПИСЬМА М, 0. ГЕРШЕНЗОНА К В. Ф . ХОДАСЕВИЧУ Публикация Н. Н. Берберовой
1 Москва, 28 мая 1921 г.
Милый Владислав Фелицианович, Спасибо за письмо. А то письмо я ведь получил, и не отвечал: па него. Тогда же, дня через 2-3, я видел Брюсова и сказал ему вашу просьбу, на что он ответил, что уже поздно, что он наводил справку по вашей просьбе, но узнал, что ваш паек уже передан кому-то. И опять скоро после того я передал вам — не помню через кого, ехавшего в Петербург, этот ответ. Сам же не писал, потому что у нас был дифтерит в доме, и долго, дети болели. 1
Отчасти по этому делу, отчасти по недостатку дров зима была трудная, а с теплом стало лучше. Я порядочно много писал, листов 5 верно, все отвлеченности. Из Лито 2 давно ушел, дома сижу. Вышел 6-ой том Пропилеи, еще — Видение поэта, а Тургенев все еще не сброшюрован. Вижу только тех, кто ко мне приходит. Живем впроголодь, потому что заработков нет, я и лекций не читаю, — один паек; только теперь получил мартовский, т. е. за пять месяцев этого года — три, и по городским карточкам хлеба не дают. Я персонально обижаюсь на начальство, и вы тоже можете. Одна надежда — на потомство, авось оно воздаст нам славою то, что здесь не додано нам провизией.
Стихи ваши прочитал с удовольствием, а критики не напишу. Замучила меня критика; в середине зимы я объявил, что больше не буду разбирать никаких стихов, и с тех пор тверд — как скала. Как приносят мне стихи, я благодшрю, говорю, что непременно прочитаю, потому что люблю стихи, но суждения не произнесу.
Вяч. Ив. 3 в Баку, кажется — замнарком тамошнего просвещения, но сам об этом не пишет. Я получил от него письмо
ПИСЬМА ГЕРШЕНЗОНА К ХОДАСЕВИЧУ 223
дня 4 назад, пишет только, что ездил в Персию; читает в Университете, пьет коньяк и вино, стихов ничего не пишет.
Как приедете, привезите чего-нибудь петербургского почитать; у вас там и журналы выходят, здесь их не видать. Петербург вам вновь приятен, как любовница; погодите, еще вспомните законную жену — Москву.
Жму вашу руку и остаюсь
преданный вам М. Гершензон
2 Москва, 11 августа 1921 г.
Милый Владислав Фелицианович, На этот раз отвечаю с опозданием — простите. Слышу, от Эфроса, 4 что вы на-днях будете здесь; пожалуй письмо вас не застанет. Блок умер! Мне было очень жаль. Я думал о его жизни — кажется, безрадостной жизни; он был как надломанный тростник. В России до сих пор не могло быть радостной/, бодрой и ясной жизни даже во-вне, а Блок был еще и внутрь отравлен русской мглою, и оттого вдвойне болен. И еще жаль всех за него, потому что, каков он был, он написал бы еще немало соловьиных поэм и песен. Рад я за вас, что вы хоть день-другой чувствуете себя хорошо и даже снова пишете стихи. Ваше стихотворение я вполне понял; но как странно! в те же дни, или немного раньше, я писал — не «сквозь день увидишь ночь», а как-раз обратное: «имей глаза — сквозь ночь увидишь день». 5 В начале июля я заболел дизентерией, пролежал восемь дней; и тут, лежа, написал афоризмы, в том числе упомянутый; они набираются теперь для «Записок мечтателей». 6
Я говорю там: как глаз, мигая, ежеминутно погружается в тьму, так вечный свет мигает ежедневною ночью, и так, может быть, вечная жизнь мигает индивидуальной смертью'. — Да, так я болел и потом ослабел от болезни до крайности, но духом был цел и даже светел. Я и всегда двойной: внутри покой, снаружи нервность и скорая речь; и когда мрачно настроен — внутри покойно-углублен.
Ну, вот: писал вам вчера, тут пришел для знакомства петербургский санскритолог и философ Тубянский (рекомендую: интересный человек), и обедали, и долго разговаривали; потом пришел один бывший мой слушатель и читал вслух свою статью, а я покорно слушал, стараясь не критиковать; а потом был утомлен. А теперь мне надо уходить — это я пишу уже на другой день, — и потому кончаю. Ежели вы правда скоро при-
224 ПИСЬМА ГЕРШЕНЗОНА К ХОДАСЕВИЧУ
едете, то поговорить лучше, чем писать монолог. Привезите мне последние нумера литературных журналов, которые издаются у вас всякими Домами — искусств, литераторов и т. д. Мы их здесь никогда не видим.
Ваш М. Гершензон
3
Москва, 6 ноября 1921 г. Милый Владислав Фелицианович,
Ваше письмо я получил, благодарю Вас. Мне было 1) жаль, что я больше не видел Вас, 2) и жаль, что не слышал Ваших1
стихов, и 3 ) обидно мне было вот что: когда Вы днем 'были у мешт я сидел очень утомленный и пасмурный: писал все время до обеда, и забрел в дебри, где под конец потерял свет, — так и сошел к обеду, и тут, помните, Вы пришли. И вот, мне было жаль, что Вы — как я подумал, узнав о Вашем отъезде — отнесли мое настроение к себе и не поверили, что оно не к Вам относится, хотя должны были бы знать, что я рад Вас видеть. Что-то я запутал фразу, но суть проста и Вы поймете.
Ну, Бог с ним. Передаю Вам мою любовь к Юрию Никанд-ровичу 7 — впрочем, верно и Вы его любите или наверное пон любите. Помогите ему получить комнату в Вашем доме; он едет на трудное житье. Надеюсь, что Вы в тепле. Мне очень хвалили разные люди Ваши здесь читанные стихи.
Ю. Н. хочет уходить, поздно. Дружески жму Вашу руку. Не забывайте меня, напишите когда. И моя жена Вам кланяется.
Ваш М. Гершензон
4
(Рукой Ходасевича: Получ. 14. XI. 922)
Badenweiler, Pension Eckerlin 12 ноября 1922 г.
Милый Владислав Фелицианович, Наконец собрался написать Вам. Собираюсь с самого при
езда, да все недосуг: то звонок к обеду — и табль д'от в целый час с мертвыми антрактами, то лежать надо, в пальто, с открытым окном, и т. д.; передохнуть некогда; разве только газету за день почитаешь. Не шутя говорю: очень скучно, а свободного часа нет. Я уж так и отдался: лечиться так лечиться. Показы-
ПИСЬМА ГЕРШЕНЗОНА К ХОДАСЕВИЧУ 225
вался я медицине и в Берлине, и здесь: говорят, процесс в легком и большое истощение, следовательно много есть, быть на воздухе, лежать и ничего не трудиться. Мы здесь, кажется, уже немного поправились. Пансион изрядный, кормят хорошо, и сравнительно недорого.
Напишите мне побольше о себе, во всех возможных отношениях. Я очень жалею, что не видел Вас в Берлине. Не поленитесь писать долго. Напишите о себе прежде всего, потом напишите мне поименно, как живут и чувствуют себя: 1) Ремизовы, 2) Б . Н. , 8 3 ) Бердяевы, 4 ) Франк, и другие новоприбывшие. 9
Еще о Степуне, 1 0 где он; ежели во Фрейбурге, как предполагал, то узнайте его адрес, — это здесь близко, я с ним увижусь. Еще у меня просьба к Вам: так как здесь очень скучно, и главное, нет книг, то скажите русским редакторам и издателям, что так и так, там то живет П. И. Бобчинский, так чтобы прислали мне свои издания. Серьезно: попросите А. С. Ященко* 1
прислать мне последний № Н. Рус. Книги с наложенным платежом, и «Геликон», 1 2 который издает мои книги, — его издания без всякого платежа. И вообще, кому не лень, пусть присылает свои книги, а я их буду читать и, может быть, не совсем поглупею, к чему имею теперь наилучшую возможность. Напи-шите-же. М. Б . 1 3 шлет Вам привет, а я дружески жму В а с 1 4 и остаюсь
весь Ваш М. Гершеизои
5
(Рукою Ходасевича: Получ. 29 нояб.)
Баденвейлер, 26 ноября 1922 г. Pension Eckerlin
Многоуважаемый Владислав Фелицианович, Спасибо за дружественное письмо и за старания. Разумеет
ся, ни «Дней» 1 5 Осоргин 1 6 не присылает, ни Вишняк своих книг — ни даже моих; но это уже не Ваша вина, а России. Зато получаю «Руль» 1 7 и в своем роде наслаждаюсь; хорошо всякое явление, когда оно носит в себе полноту своей сущности. «Руль» 1 7 и «Vo&sasehe Z e i t u n g » ; 1 8 это мне тоже для поправки, как час лежания после обеда и т. п., это не врач, это я сам, но в духе его предписаний предписал себе. За месяц я так преуспел, что у меня в голове ни одной путной мысли не было и нет. А чувство России у меня вот какое: как сел кто, спасшись
226 ПИСЬМА ГЕРШЕНЗОНА К ХОДАСЕВИЧУ
от кораблекрушения, уже согревшись и насытившись, сидит в безопасности и слышит вдали грозный шум все еще бурного далекого моря, — так я помню Москву и думаю о тех, кто и теперь еще там, на море. Есть ли у Вас это чувство? У меня собственно два чувства: одно касается беспримерно-великого дела наших дней, — я не о нем здесь говорю; другое — личное, которым я и болен. Когда растение растет, может быть каждому волокну больно вытягиваться; так и мы теперь. Я чудовищно-много вырос з эти годы; теперь пересадил себя )й открытого воздуха в комнату, чтобы некоторое время отдохнуть от роста; и вот, действительно, глупею. «Руль» — как потолок, и «Vossisehe Zeitung» — как стены. Но все еще слышу шум моря; через месяц-другой может быть и это пройдет.
Напишите еще о себе, как спасаетесь в СаровеР Если Борис Николаевич 2 0 с вами, передайте ему мой сердечный привет. М|не было бы любопытно знать, читаете ли вы по-немецки. Среди пишущих немцев есть теперь очень интересные; точно проснулись и с удивлением смотрят вокруг себя. Такие же есть и во Франции. Я недавно в Москве прочитал кое-что из Виль-драка : 2 1 совсем живой, и притом очень даровитый, так что я раскрыл глаза.
Нину Николаевну очень благодарю за привет. Я на нее очень внимательно смотрел в тот раз (ради Вас, потому что догадался) и хорошо запомнил. Пишите-же.
Будьте здоровы и благополучны. Обнимаю вас дружески.
Ваш М. Гершепзт
6
Баденвейлер, 27 января 1923 г. Pension Eckerlin
"Милый Владислав Фелицианович, (Очень длинно после «милый» даже неловко выходит). Получил сегодня вашу книжку, 2 2 обрадовался ей как родному человеку, сразу, тотчас, всю прочитал. Не могу выразить, до чего все ваше мне близко, хотя я совсем не такой: иначе, как-то отчетливей, тверже чувствую «совсем иное бытие», 2 3 скорее телесно, чем музыкально, как вы. И потом, главное, как это сказано! А больше всех мне понравилось искание пенснэ или ключей, 2 4 — до восторга. Серьезно, это по моему лучшее в книжке.
Я не писал вам столько времени, потому что не знал, где вы; не думал, что вы все еще в Сарове. Потом у нас дочка бы-
ПИСЬМА ГЕРШЕНЗОНА К ХОДАСЕВИЧУ 227
да больна, мокрым плевритом; пролежала месяц. Это все еще русское наследство. И я никак не поправлюсь; в легких не лучше, тот же кашель, та же слабость. Доктор говорит, что мне нужно год прожить в тепле и бездействии, а я едва растяну свои деньги до апреля, в апреле надо возвращаться. Разумеется, ничего не пишу, только читаю. Вишняк прислал мне книги, спасибо. В общем немецкая литература теперь много интереснее русской. Я не встретил ни одного замечательного произведения, но прочитал много замечательных страниц.
Напишите о себе, как живете, чем заняты, долго ли пробудете в Сарове. Я очень соскучился о людях, охотно съездил бы на неделю в Берлин. Здесь вторую неделю лежит снег и холодно; сегодня начало таять.
Еще раз, спасибо вам за радость ваших грустных стихов. Они, правда, очень грустны.
Обнимаю вас и остаюсь
любящий вас М. Гершензон
7 Баденвейлер, 27 февраля 1923 г.
Pension Eckerlin Милый Владислав Фелицианович,
Вы обо мне так думаете, что я даже обиделся; точно я жаден до денег, все больше о гонораре пишете. 2 0 Это Вы ошибаетесь; а заплатят побольше, я буду рад.
Конечно, я охотно буду участвовать в Вашем журнале, 2 6
если только будет чем. Все неизданное, что у меня было, я за продал еще в России, чтобы ехать сюда, а здесь ничего не писал: плохо себя чувствую. У Белицкого 2 7 есть моя книга «Пальмира», в ней несколько статей, не бывших в печати. Из них он две маленьких напечатал, не спросясь меня, в «Современных Записках». 2 8 Если хотите, возьмите из остальных статью «Освобождение труда». Она не легка, но мысль в ней новая и острая. Размером она страниц в 20, я думаю. У меня здесь есть копия, — ее прислал мне Велицкий перед отъездом в Россию, но, как и подобает ему, — без конца, без 1 или 2 страниц. Может быть конец копии, начиная со стр. 21-ой, лежит в берлинской «Эпохе». 2 9 Так как Ваш журнал издает «Эпоха», а книгу всю оплатил мне еще летом в России Ефим Яковлевич, то «Беседа» может не платить мне за эту статью. Итак, если хотите, пришлю Вам копию, а Вы, прочитав, решите; я же не обижусь,
228 ПИСЬМА ГЕРШЕНЗОНА К ХОДАСЕВИЧУ
если не напечатаете. Но историко-литературного не обещаю; это у меня позади.
Вы ничего не написали о себе. Видно, прочно осели в Са-рове. В. Н-чу напишу отдельно; сколько я понимаю, он был у Вас только на время. Мы к 1 мая собираемся назад; и то едва натяну денежно. А здоровьем я мало поправился.
Вашу книжку я с тех пор много раз доставал с полки и все перечитывал. Еще лучше было бы, если бы была одна книга со всеми Вашими стихами.
Будьте здоровы и беззаботны. Дружески жму Вашу руку и остаюсь
Ваш М. Гершензон
8 (Открытка)
Баденвейлер, 21 марта 1923 г. Милый Владислав Фелицианович,
Раз нет конца, копию моей статьи нет смысла посылать. Политики в ней нет, а есть психология: вопрос о душе трудящегося. Пришлите мне «Беседу»; читать-то ведь нечего, а по заглавиям заманчиво. Я так отрезан здесь от всего литературного, что с трудом верится, что когда-то писал, печатал. Может, оттого и не пишется. Но это ничего, даже полезно; я теперь на весь мир идей и систем смотрю «как души смотрят с высоты на ими брошенное тело». Мне врач решительно не советует ехать по крайней мере раньше теплого времени, так что мы отложили отъезд до половины мая. В Берлине, надеюсь, непременно увидимся. Мне придется заранее одному приехать хлопотать об отъезде.
Желаю Вам благоденствия и успехов.
Ваш М. Гершензон
9 (Рукой Ходасевича: Пол. 20 апр.)
Баденвейлер, 17 апреля 1923 г. Pension Eckerlin
Милый Владислав Фелицианович, Нам нужно около 1 мая переехать в Берлин, чтобы доставать визы на обратную дорогу. Это займет вероятно две недели. Не знаете-ли, где бы нам можно было там прожить эти 2 недели?
ПИСЬМА ГЕРШЕНЗОНА К ХОДАСЕВИЧУ 229
Нужны 2 комнаты с четырьмя кроватями, лучше с едою, но можно и без нее . 3 0 Ежели знаете что-нибудь, напишите пожалуйста. Еще напишите, как быть с правом жительства: у меня есть разрешение только на баденское, т. е. в пределах Вадена; а в Берлине как достают? Буду Вам очень благодарен за ответ.
Ваш М. Гершензон
10
(Открытка)
Баденвейлер, 24 апреля 1923 г.
Милый Владислав Фелицианович, Напишите так: «В трудные дни я не знаю большей радости, как читать Пушкина и делать в нем маленькие открытия»; 3 1 и подпишите буквами или полным именем, — как хотите. Спасибо за письмо. Вероятно так и сделаем по Вашему совету — уедем отсюда позже, числа 5-7, и в Берлине останемся меньше. По приезде напишу Вам оттуда. Это Вы об «автореминисценциях» пишете? Их всего больше в черновиках. Большой материал собран в моем «Гольфстреме».
Будьте здоровы и бодры. Жму Вашу руку. Ваш. М. Гершензон
11 Воробьевы Горы, 17 августа 1924 г.
Потому что я в санатории и у меня кончилась почтовая бумага, чтобы не откладывать надолго, вырвал листок из тетради, и вы не взыщите. Спасибо за письмо; оно мне очень приятно. Почему Нина Николаевна не приписала? А я думал, что мы с ней подружились. Я не писал вам потому что вы не ответили на мое письмо 3 2 и затем уже я не знал, где вы.
Мне завидно было читать ваше письмо: в самых ваших кочевках 3 3 — сколько молодости еще! и сколько впечатлений! Нет, вы не плохо жили, зачем роптать? А в Ирландию мне когда-то особенно хотелось; там прожил вторую половину своей жизни Печерин, там, в таком же сельском поместьи, совершился в нем перелом — после многих лет снова вспомнил Россию и душою окончательно вернулся к ней: там такая же молодая русская, вышедшая замуж за ирландца, — все, как у вас — пела ему русские романсы и песни, и разбудила его от католи-
230 ПИСЬМА ГЕРШЕНЗОНА К ХОДАСЕВИЧУ
ческого сна. — Ваши стихи очень хороши, и вы понимаете, как близки мне; стих: «Претит от истин и красот» 3 4 я мог бы взять эпиграфом к своим письмам «из двух углов». 3 5
Я не могу в ответ на ваш рассказ написать вам, как жил этот под. Все время было трудно; я ничего не писал, хворал, с трудом зарабатывал мало денег. Зимою, если будете в Париже, увидите Вяч. Ив., 3 6 он расскажет вам о нас, а в письме ничего не расскажешь. Вот расскажу вам лучше о нем и других друзьях. Он приехал из Баку в конце мая и очень скоро ему устроили командировку заграницу с немалой суммой денег. Но в Москве его так чествовали и заласкали, что он увяз, как муха в меду и вот все не едет. Уедет, надо полагать, в конце месяца; едет все ликвидировав, с семьей своей, сначала в Рим, а там видно будет. Бор. Ник. за зиму почти совсем не видел; теперь он в Коктебеле у Волошина; он за этот год тоже ничего не написал, только переделал свой «Петербург» в пьесу. Цяв-ловский 3 7 с осени был без службы, очень нуждался, зато теперь на год очень обеспечен легким редактированием соч. X Толстого для Гос. Изд. по печатным текстам. Г. Ив . 3 8 весь год не имел ни копейки заработка, но как-то живет, чудесами.
Вашу книжку 3 9 я прочитал здесь в санатории, случайно найдя ее у соседа. Издание конечно небрежное, но не стоит огорчаться. А если уж очень вам неприятно, пошлите несколько строк объяснения Б. Л. Модзалевскому в Пушк. Дом для напе-чатания в «Атенее» (новый журнал по ист. нов. русск. лит., очень приличный). Мне из неизвестного раньше очень понравилось ваше открытие: «Куда-же ты? — В Москву....»40 — Это я считаю несомненным. Насчет Русалки 4 1 иначе. У меня р о й ное чувство: по общему чувству ваша догадка мне кажется вероятной, по размышлению нахожу ее ни на чем не основанной. Даже если вы правы насчет раскаяния Пушкина, — не обязательно, что та девушка именно утопилась: она могла и вовсе не покончить с собою, и все же П. мог с нее писать Русалку. Притом и ваш аналш фактов кажется мне не совсем верным: мне кажется неясным многое, что вы излагаете, как факты. Я вижу вот что: 1) П. пишет Вяземскому, что письмо передаст ему сама девушка: письмо передает не она, а «человек» Пушкина. Кто этот «человек»? Очевидно он ехал в Москву вместе с нею. П. говорит, что этого человека он прогнал от себя за дерзости и пр. Вы не обинуясь говорите: этот «человек» — отец девушки. — Этого я отнюдь не вижу. Это был просто прогнанный дворовый, посылаемый на оброк в Москву или ссылаемый в Болди-но. 2) Пушкин, оказывается, вовсе не знал 1) что девушка
ПИСЬМА ГЕРШЕНЗОНА К ХОДАСЕВИЧУ 231
едет в Москву со (с отцом и) всем семейством, 2) ни того, что отец ее назначен С. Л . 4 2 приказчиком в Болдино. Необычайно странно, не так-ли? Одно то, что С. Л. из Петерб. сделал это распоряжение, — распоряжение о Михайловском мужике, неизвестное однако в Михайловском. Уж не жил ли этот отец и до истории в Волдине, а девушка с сестрами как-раз ехала к нему? Во всяком случае этот отец и тот прогнанный дворовый конечно — не одно лицо; прогнанного дворового не назначают приказчиком в другое имение. И т. д., словом, целый клубок неясностей. Я так и думаю: отец живет в Волдине, как раз на значается приказчиком там, в это время девушка с прогн. дворовым приезжает в Москву, дворовый является к Вяземскому,, передает ему письмо П-а и рассказывает со слов пушкинских людей, живущих в Москве, новости о пушкинских именьях ж тоже, что такая-то (именно девица Пушкинская) едет в Волдино, что ее отец назначен приказчиком и т. д. — А потом, спустя 7-8 лет, та девушка может быть давно замужем или умерла,, ее ребенок, если родился, мог давно умереть, и т. д. и Пушкин мог и не вспомнить о ней, когда мечтал поселиться с женой в Волдине; представьте себе только — что очень вероятно, особенно при тогдашних нравах, — представьте себе, что П. очень легко относился к этой своей — к одной из своих крепостных связей; так его письма к В. ведь именно таковы. Т. е. проверьте все ваше рассуждение на его противоположности.
Но, повторяю, может быть вы в основном, в догадках, и правы. Во всяком случае очень хорошо, что вы — первый привлекли Елицу. 4 3 А чувственная любовь к мертвой, если бы вы оказались правы — да, это был бы номер не шуточный в Пушкине. Я, разбирая его мысли; о загробной жизни (в статье «Тень» Пушкина), этого не видел, и теперь не вижу, т. е. с той конкретностью, как у вас.
Будьте здоровы прежде всего, — оба. Пишите мне. Мой дружеский привет Нине Никол. Я в санатории на месяц, до 1 сент.
Ваш М. Гершензон
12
(Рукою Ходасевича: Получ. в декабре)
Москва, 23 октября 1924 г.
Милый Владислав Фелицианович, и Вы, Нина Николаевна, здравствуйте! Ваше письмо давно получено. Я не успел ответить: уехал в Крым, в санаторий Кубу, откуда вернулся только
232 ПИСЬМА ГЕРШЕНЗОНА К ХОДАСЕВИЧУ
на днях. За этот месяц там больше хворал, повредил себе с первого дня солнечными ваннами, — произошло обострение в легких, две недели держалась температура. Теперь обошлось, но здесь застал глубокую осень — холод, и слякоть, и это низкое серое небо, которое вы знаете.
Не знаю,- где вы теперь. Надеюсь, что вам письмо перешлют; вы тогда напишете ваш адрес. Почти в один день с Вашим письмом пришла из Петербурга Ваша книжка 4 4 Вл. Фел., спасибо. Я Вам в том письме писал глупости, по памяти; потом прочел те места. В общем я остаюсь при своем: «человек» — не отец, вообще в истолковании фактов Вы не правы, а общая ваша догадка правдоподобна. Цявловского еще не видел; он, слышу, лежит с плевритом, а я пока не выхожу из-за дурной погоды.
Сижу дома, хожу по комнате, читаю, — сегодня читал Ваше «Путем зерна». Ничего не пишу, уже давно; все равно печатать ничего нельзя. Работы денежной нет и не могу найти; я бы взял, кажется, любой заказ. Жить нечем, а еще долги моего летнего лечения. Но и кроме того — очень, очень трудно. Что Брюсов умер вы верно знаете. Хоронили его, говорят, холодно и натянуто. Здесь Верховский, семья в Птб., а он здесь, в надежде на заработки, и живет у Майи. Подрядился для Госиздата сделать 1-томного Пушкина без рукописей; часто бывает у меня, за Пушкина не принимается и, я думаю, не сделает его. Вяч. Ив . 4 5 с детьми в Риме; если и вы в Италии, верно увидитесь.
Мои письма неизбежно бессодержательны, но вы пишите пожалуйста, у вас много впечатлений в ваших странствиях и душа свежее. Мария Бор. шлет вам обоим дружеский поклон; и дети не раз вспоминают вас с симпатией.
Любящий вас М. Гершензон
13 (Письмо М. Б. Гершензон) Москва, 27 марта 1925 г.
Дорогой Владислав Фелицианович, простите, что я долго не отвечала Вам, правда было мне это очень трудно. И теперь не буду писать о себе. Спасибо Вам за письмо, мы с детьми ждали его, как ласки от Вас, любившего М. О.
Вы спрашиваете о кончине М. О. Она была для нас совершенно неожиданной, потому что в эту зиму М. О. был гораздо
ПИСЬМА ГЕРШЕНЗОНА К ХОДАСЕВИЧУ 233
бодрее и выглядел лучше, чем в прошлом году. Он много работал по службе в Академии Худ. Наук и даже взялся за перо (чего не было уже два года), он вернулся к Пушкину, написал статью: «Путешествие в Арзрум» и начал, но не кончил другую: «Плагиаты у Пушкина». М. О. хворал не полных двое суток, при чем сначала никому и в голову не приходило, что он в опасности. Случился непонятный припадок печени, перешедший в припадок грудной жабы (М. О. никогда не страдал ни печенью, ни сердцем). Страдания были сильные, М. О. скончался в полном сознании и знал, что умирает, но ухудшение и конец наступили так быстро, что М. О. ничем не распорядился и не простился с нами. Он похоронен на Ваганьковском кладбище, где у нас семейное место, там лежат мои родители, брат, наш первый ребенок. Сейчас происходят многие заседания в память М. О. Мы видели много любви к М'. О. и к себе от людей — это греет.
Вели Вы напишете когда нибудь о себе и своей жизни, буду Вам очень благодарна, было бы тяжело, если бы потеря М. О. сразу отрезала бы нас и от друзей его. От всего сердца желаю Вам всего хорошего. Мой горячий привет милой Нине Николаевне. Дети сердечно кланяются вам обоим. Вы с детства были их любимым из современных поэтов. Помните «Красный Марс» и т. д.
Ваша U. Гершензон
П Р И М Е Ч А Н И Я
Первые три письма адресованы в Петербург, где В. Ф. Ходасевич в то время жил. Они написаны Гершензоном из Москвы. Третье письмо послано не по почте, а передано через Ю. Н. Верховского, поэта и переводчика, друга Блока. Письма 4—10 написаны из немецкого курорта и адресованы Гершензоном в Берлин и Сааров (в Германии). Письма 11 и 12 опять написаны из Москвы, куда Гершензон с семьей вернулся летом 1924 года, когда Ходасевич был в Ирландии. Письмо 13 написано М. Б. Гершензон после смерти мужа и адресовано Ходасевичу в Сорренто.
Подлинники писем хранятся у Н. Н. Берберовой. Письма написаны по старой орфографии. Мы печатаем их по новой, оставляя особенности подлинника.
1) Сын и дочь Гершензона. 2) Лито — Литературный Отдел Наркомпроса. 3) Вяч. Ив. — В. И. Иванов.
234 ПИСЬМА ГЕРШЕНЗОНА К ХОДАСЕВИЧУ
4) Эфрос — Абрам Эфрос, поэт и критик. 5)> Стихотворение Ходасевича «Ласточки». 6) «Записки Мечтателей» — журнал Андрея Белого, 1919-1922. 7) Юрий Никандрович — Верховский. 8) Б. Н. — Андрей Белый (Б. Н. Бугаев). 9 ) «Новоприбывшие» — высланные из России в 1922 г.
10) «Стегшуне» — так в подлиннике. 11) Ященко — редактор «Нов. Русской Книги». 12) Геликон — издательство, принадлежавшее А. Г. Вишняку. 13) М. Б. — Мария Борисовна Гершензон. 14) «Жму вас» — так в подлиннике. 15) «Дни» — русская газета в Берлине. 16) Осоргин — Мих. Андр., писатель. 17) «Руль» — русская газета в Берлине. 18) «Фоссише Цайтунг» — немецкая газета. 19) Саров — (Сааров) город в двух часах езды от Берлина. 20) Борис Николаевич — Андрей Белый. 21) Вильдрак — французский писатель и драматург. 22) «Получил вашу книжку» — книга стихов Ходасевича «Тяже
лая Лира». 23) «Совсем иное бытие» — строка из стихотворения Ходасевича:
«Ни жить, ни петь почти не стоит». 24) «Ища пенснэ или ключи» — строка из стихотворения Ходасе
вича: «Перешагни, перескочи». 25) «О гонораре» — в связи с журналом М. Горького и Ходасеви
ча «Беседа». Гершензон появился в кн. 7-ой. 26) «В вашем журнале» — «Беседа». 27) Белицкий, Еф. Як. — издатель «Алконоста» и друг Блока. 28) В «Современных Записках» — статьи напечатаны к книге 12-ой. 29) «Эпоха» — русское книгоиздательство в Берлине, принадле
жавшее С. Г. Сумскому и издававшее «Беседу». Сумский был шурин Белицкого.
30) В Берлине, после приезда из Баденвейлера, Гершензон с семьей остановился в пансионе Крампе, где в это время жил Андрей Белый и мы с Ходасевичем. (Виктория-Луиза Плац).
31)' Эти слова Гершензона Ходасевич взял эпиграфом к своей книге о Пушкине.
32) «Не ответили на письмо» — это письмо М. О. Гершензона не было получено.
33) «В ваших кочевках» — в это время мы с Ходасевичем были в Ирландии, после краткого пребывания в Париже и перед тем, как уехать в Италию.
ПИСЬМА ГЕРШЕНЗОНА К ХОДАСЕВИЧУ 235
34) «Претит от истин и красот» — строчка из стихотворения Ходасевича: «По залам прохожу лениво».
35) «Переписка из двух углов» Гершензона и Вячеслава Иванова. 36) Вяч. Ив. — Вячеслав Иванов. 37) Цявловский — известный пушкинист. 38) Г. Ив. — Георгий Чулков. 39) «Вашу книжку» — книгу Ходасевича о Пушкине. 40) Стихотворение Пушкина. Ходасевич открыл, что оно есть про
должение другого стихотворения: «Румяный критик мой»... Его открытие получило впоследствии официальное признание пушкинистов.
41) Статья Ходасевича о «Русалке», его догадки о связи ее с эпизодом в жизни Пушкина.
42) С. Л. — Сергей Львович Пушкин. 43) Елица — из «Песни Западных Славян». 44) «Ваша книжка» — книга Ходасевича о Пушкине. 45) Вяч. Ив. — В. И. Иванов, который вскоре переехал в Рим. Там
Ходасевич встретился с ним. Сохранились интересные письма Вячеслава Иванова к Ходасевичу.
46) «Красный Марс»... — начало стихотворения Ходасевича из-ранней книжки, «Счастливый Домик».
Я. Берберова
ВМЕСТО КОММЕНТАРИЯ Статья Е. Петрова-Скитальца о кронштадтском лозунге в
59-й книге «Нового Журнала» живо напомнила мне мартовские дни 1921 г. В Петрограде, где я провел первые четыре года советской власти, кронштадтское восстание нельзя было скрыть, как скрывались другие восстания: гул отдаленной стрельбы доносился до нас, были явные передвижения воинских частей, из Петергофа и Ораниенбаума приезжали люди, которые воочию видели военные действия. Носились разные слухи и о высадке англичан, и о подходе какой-то армии из Финляндии, и о том, что большевики готовятся «эвакуировать» Петроград, и о лозунге «За свободные советы без коммунистов».
В профессорском кругу многие почитали этот лозунг «реалистической альтернативой» — на какое-то переходное время, до восстановления демократии, хотя бы и менее «совершенной», нежели февральская. Но народ не поддержал. И не потому, как думает Е. Петров-Скиталец, что он еще не изверился в коммунизме — акции коммунизма стояли тогда так низко, как никогда; недаром Ленин как раз в эти дни повернул к НЭПу, ибо понял, что на старых путях коммунистам власти не удержать. Народ не поддержал потому, что им владела апатия. Он ие поддержал ни кронштадцев, ни Ленина, как в Октябре не поддерживал ни Временное Правительство, «и большевиков. Кронштадтское восстание было подавлено, как было разбито Временное Правительство, в чисто военном порядке. А на войне вовсе не обязательно выигрывает сила, имеющая большую народную поддержку.
Но является ли теперь лозунг — «советы без коммунистов» — реалистической альтернативой? Думаю, что нет, и по той простой причине, что советская система в сущности упразднена конституцией 1936 года. Первоначальная советская система открывала заманчивые — и одновременно обманчивые — перспективы: вся власть на местах; все сами будут решать свои дела, без вмешательства какого бы то ни было начальства. Советы избирались группами совместно работающих людей, без посредства чуждых народу партий — всё равно каких; и в таком же порядке отбора «лучших людей» создавались средние
ВМЕСТО КОММЕНТАРИЯ 237
и даже наивысшие органы власти; и понимались эти органы как какие-то согласительные комиссии для выработки компромиссов между решеньями приблизительно 70.000 суверенных народных республик, какими теоретически представлялись советы. Коммунистов же было так мало, что в случае подлинного народного подъема они могли быть легко оттеснены, и, вероятнее всего, даже истреблены физически. Теперь картина совсем иная. Советы депутатов трудящихся — это только старые слова для прикрытия нового содержания. Представим себе, что каким-то чудом коммунисты исчезли и советы свободны. Во какие советы? Избранные по территориальному признаку, как в подлинных демократиях. От иллюзии «власти на местах» ничего не осталось. Советский строй — это не система советов, а система административных органов разных ступеней, министерств, исполкомов, областных и районных отделов. Советы ничем не управляют, а только заседают и голосуют; правят ненавистные чиновники, сидящие в отделах и исполкомах, переполненных коммунистами и комсомольцами. Е. Петров-Скиталец пишет так, как будто партия сама по себе, а советы сами по себе. Но он забывает о принципе личной унии между важнейшими советскими и партийными должностями. Если народ ненавидит коммунистов — на этом предположении, я думаю, правильном, построен весь тезис автора, — то народ должен ненавидеть и советскую власть. Петров-Скиталец думает о профессиональных союзах, как временных органах власти, но он забывает о том, что и они закабалены коммунистами. И во всяком случае такая позиция уже весьма далека от кронштадтской.
Я думаю, что в настоящее время лозунг «За советы без коммунистов» может означать только немедленные перевыборы в условиях полной свободы. Но что тогда получится? В стране окажется огромное количество представительных органов, в своей совокупности абсолютно неработоспособных. Советское управление построено на принципе двойного подчинения—каждый административный орган подчинен по горизонтальной линии совету того же ранга (областному, районному и т. д.) и одноименному административному органу высшего ранга; а также на принципе смешенья (вместо распределенья) властей — по советской конституции, верховная власть предоставлена советам всех рангов. Все это сделано нарочито, для того, чтобы советская система не могла существовать и действовать вне условий партийного руководства, построенного по принципу иерархии и единоначалия. Конечно, можно упразднить и всё это — но тогда не проще ли сказать — должен быть вве-
238 Н. С. ТИМАШЕВ
ден подлинный демократический строй, в одной из его разновидностей — президентской, коллегиальной (как в Швейцарии и Уругвае), или же парламентарной (как было во Франции при третьей и четвертой республиках), или какой-то новой, еще невиданной. Но какой именно? Вот в чем вопрос.
Итак, сейчас лозунг — «Советы без коммунистов» — только словесный лозунг, основанный на предположении, что в России советы и сейчас популярны, в противоположность партии. В виде доказательства Петров-Скиталец приводит положение, что народ не захочет потерять таких советских достижений, как широкое развитие народного образования, социальная медицина, сосредоточие крупных хозяйственных единиц в руках государства. Конечно, эти достижения (из коих первое сейчас под угрозой хрущевской реформы, а последнее приняло до-нельзя уродливые формы) прошли под флагом советов (и партии!). Но под тем же флагом прошла и ненавистная коллективизация, и Че-Ка, и концентрационные лагеря, и удушение свободы культурного творчества. Баланс плюсов и минусов, в лучшем случае, неясен. И к тому же, вышеприведенные три достижения могут быть сохранены и без советов: социальная медицина существует в Англии и Швеции, крупные хозяйственные единицы национализованы в Англии и Франции (от чего ни здесь, ни там никаких ожидавшихся улучшений не произошло), широкое развитие народного образования свойственно всем подлинным демократиям.
Мне думается, что лозунг — «Советы без коммунистов» —« сейчас мертв. И едва ли стоит мечтать о воскрешении умерших социальных образований.
* * # Е. Петров-Скиталец пытается восстановить кронштадтский
лозунг в качестве лейтмотива освободительной революции. В той же 59-ой книге «Нового Журнала» в статье Б. Двинова рассматривается выставляемый Хрущевым лозунг — «назад к Ленину», т. е. к тому строю, который победил в дни кронштадтского восстания. Этот лозунг получает политический смысл в сочетании с попыткой представить начальный период коммунизма, как подлинный, «добрый» коммунизм, извращенный за годы сталинского лихолетья. Статья Б. Двинова тем важнее, что идеализация ленинских дней все время поддерживалась на Западе прокоммунистическими элементами.
Историческую ложность противопоставления ленинских лет сталинским Б. Двинов показывает столь убедительно, что к его
ВМЕСТО КОММЕНТАРИЯ 239
словам мало что можно прибавить: Ленин никогда не был демократом, и мысль о демократизации партии всегда была ему совершенно чужда; Ленин начал внутри-партийный террор. К сожалению Двинов как-то проходит мимо того факта, что террор против «беспартийных» был начат тоже при Ленине, хотя это общеизвестно.
Но Двинов неправ, когда целиком отрицает элемент возврата к Ленину в хрущевской политике. Возьмем хотя бы образовательную систему. Ленин увлекался идеей «политехнической школы», слепо заимствованной им у Маркса, у которого она отражала состояние технологии в средние десятилетия 19-го века, когда еще был невозможен — или казался невозможным — отказ от труда подростков и даже детей. В данном случае Маркс выставлял как бы программу-минимум: сделать так, чтобы работающие дети и подростки могли продолжать учиться. Весь комплекс идей Маркса, к тому времени уже значительно устаревший, в том числе и идею политехнической школы Ленин гуртом перенес в 20-й век. Все знают, что в советской России получились весьма плачевные результаты — в школах не было ни ученья, ни производительного труда. Сталин, нуждавшийся в хорошо подготовленном инженерно-техническом персонале, вернулся к общеевропейской (в том числе и русской) системе образования: школа — место, где учат и учатся, но не производят, что не мешает проведению, где нужно, практических занятий. В значительной мере под влиянием демографических условий, а именно падения на половину коэффициента рождаемости в военные и первые послевоенные годы, Хрущев ухватился за подлинно ленинскую идею политехнической школы и, хотя и не в полной мере, в 1958 г. провел ее через ЦК и дал ей форму закона. Соответствующий закон и по форме принадлежит к ленинским временам: это просто разбитый на статьи доклад, с обычным для докладов многословием, неточностью выражений и надоедливой повторяемостью.
Другим примером может послужить отступление от сталинского национал-коммунизма. Фразы «русский народ — старший в семье советских народов» больше не слышно. Не повторяются больше и глупые бравады на тему, будто бы все великие открытия и изобретения сделаны великим русским народом.
Стоит отметить, что по одному вопросу Хрущев даже перескочил через Ленина назад к Марксу. Это как раз тот един-
240 Н. С. ТИМАШЕВ
ственный вопрос, по которому Ленин осмелился разойтись со своим учителем: — вопрос о возможности перехода к социализму мирным путем. Маркс в общем такую возможность отрицал; но в амстердамской речи (1872 г.) заявил, что мирный переход к социализму, пожалуй, возможен в Англии, Соединенных Штатах и Голландии. Ленин в книге «Государство и революция» (1917 г.) отверг эту возможность, ссылаясь на неблагоприятное развитие этих стран, обозначившееся после речи Маркса. Отнюдь не отвергая возможности и законности социальной революции в порядке восстания или войны, Хрущев опять заявляет (другое дело, насколько искренно), что переход к социализму может совершиться и в мирном порядке — после того, как коммунисты покажут на примере, что этот строй предпочтительнее капиталистического. При чем капиталистический строй всё еще рисуется Хрущеву, как и Ленину, в очертаниях, запечатленных Ф. Энгельсом в его «Положении рабочего класса в Англии» (где правдиво изображается положение 1830-х годов).
Мне хотелось бы дополнить статью Б. Двинова еще по одному вопросу. Несколько раз он указывает, что Ленин неоднократно оставался в меньшинстве, чуть ли не в одиночестве, среди своих соратников, а, глянь, через две недели все плясали под его дудку. Б. Двинов, конечно, знает, но не сказал — почему. Ведь Ленин настолько превосходил своих соратников в способности конкретного диагноза положения и в организационном таланте, что без него партия большевиков не имела никаких шансов победить и в первое, всегда самое трудное, время удержать власть. На отказ за ним последовать Ленин отвечал — тогда я ухожу. Создавалась альтернатива: действовать ли по собственному разуму, но против Ленина, или против своего разума, но с Лениным. К несчастью для России (и даже для всего человечества), соратники Ленина сознавали его силу и отступали перед ним. С точки зрения проблемы власти Ленин всегда оказывался прав — октябрьское восстание увенчалось успехом, брест-литовский мир оказался непрочным и т. д. Ленин, конечно, не изобрел эту тактику. Хорошим примером тут могут послужить отношения Бисмарка и короля Вильгельма I. Слабохарактерный король иногда отказывался следовать советам своего канцлера; так, разбив Австрию, он хотел оттягать у нее несколько провинций. Бисмарк круто заявил: ни пяди австрийской земли. Король настаивал, Бисмарк подал в отставку. Король плакал, но уступил — и в результате оказался германским императором.
ВМЕСТО КОММЕНТАРИЯ 241
# # #
От статей Е. Петрова-Скитальца и Б. Двинова мысль легко переносится к недавно вышедшей книжке Н. Валентинова «Доктрина правого коммунизма». Она посвящена событиям 1925 г., когда партийное руководство еще не успело воплотиться в Сталине, и когда партийная линия в сильной мере определялась теми коммунистами, которые вскоре после этого (были объявлены «правой оппозицией». Главой этой группы был Бухарин (ранее бывший на крайне-левом фланге партии), тогда обмолвившийся обращенным к крестьянам словечком: — «обогащайтесь». Н. Валентинов хорошо знает эпоху, так как сам был близок к этой оппозиции, и искусно восстанавливает «доктрину правого коммунизма», не выраженную целиком ни в каком документе, но отразившуюся во многих речах, статьях, резолюциях ЦК и даже XIV партийной конференции. Валентинов уверен, что «Россия не испытала бы многих постигших ее ужасных 'бедствий, если бы ее повели правые коммунисты, а не Сталин». Этот тезис нельзя, конечно, ни доказать, ни опровергнуть; но он заслуживает внимания, потому что рисует для истории России «реальную альтернативу», подобно тому, как это делает Петров-Скиталец.
Суть тезиса в том, что тогда социализм в России можно было бы построить не теми хищническими методами, которые применил Сталин, присвоив себе позицию Троцкого. Но, конечно, это построение протекало бы «черепашьим шагом». «Доктрина правого коммунизма» превозносила кооперацию во всех ее формах — кредитную, производственную, потребительскую; кооперации гарантировалась широкая свобода; вернее, она должна была быть создана заново, т. к. то, что прозябало под ярмом коммунизма, не было достойно этого имени. Одновременно предоставлялись широкие рамки для частной, в особенности розничной торговли, и поощрялось движение крестьянского хозяйства в сторону отрубов и даже хуторов. Это, как отмечает Н. Валентинов, было провозглашено еще в земельном кодексе 1922 г., но вовсе не осуществлялось на практике, не потому, чтобы крестьяне этого не хотели, но потому что этого не хотели коммунисты, в особенности на местах. Требовалось прекращение гонения на зажиточных крестьян (под именем «кулаков»), усиление борьбы с земельными переделами и проведение землеустроительных работ. В некоторых частях «доктрины» В. Валентинов правильно усматривает сходство с программой Столыпина.
242 Н. С. ТИМАШЕВ
Твердое и прямолинейное проведение «доктрины» привело бы, вероятно, к эволюции России в сторону буржуазно-демократического строя. Но этого коммунисты боялись пуще огня. Кое-что из «доктрины» было проведено в резолюциях и декретах; другие ее части, в сущности, повторяли вольности, провозглашенные в ранние годы НЭПа. Но с диктатурой верхушки коммунистической партии все эти меры были несовместимы — и потому исполнены не были.
Работа Н. Валентинова очень интересна. Но в основном, мне думается, что он ошибается: той реалистической альтернативы, которую он как будто видит, по-моему, не было ни в 1925 году, ни раньше и ни позже, так же, как нет сейчас и той альтернативы, которую предлагает Е. Петров-Скиталец. Это, конечно, не значит, что коммунизм водворился в России «навсегда». Но угадать основные черты покоммунистической России сейчас вряд ли можно, как никто не угадал и угадать не мог — во что в конечном счете превратилась Россия после той революции, о которой мечтали многие, а говорили все.
Н. С. Тимашев
МОСКВА - ТРЕТИЙ РИМ С тех пор что смиренный инок Филофей объявил в пись
ме к Василию III Москву третьим Римом, который никогда не будет сменен четвертым, видение святой Руси не переставало' занимать и тревожить как нашу историософскую мысль так и чаяния наших писателей и поэтов.
Славянофилы и Достоевский неоднократно именуют Россию святой Русью. Владимир Соловьев веруя в религиозное призвание России ставит ей задачу объединения обезбожен-ной культуры Запада с враждебной человеческому творчеству религией мусульманского Востока. Тютчев утверждает, что Европа живет надеждою, что Россия спасет Европу от дальнейшего революционного разрушения. Мережковский утопически мечтает о руководимой Россией социальной — на христианской основе — всеевропейской революции. Этот список имен и пророчеств можно было бы с легкостью продолжать дальше: -Гоголь, Константин Леонтьев, Данилевский, Вячеслав Иванов и многие другие.
Как нам быть с этими пророчествами? Характер большевистской революции и всё растущие успехи советской России как будто бы повелительно ставят перед нами вопрос: не были ли все наши пророки — лже-пророками и не прав ли был, как это многие ныне думают, неистовый Белинский, утверждавший в своем известном письме к Гоголю, что русский народ по существу народ атеистический, исполненный темных суеверий, но лишенный даже и следа религиозной веры.
Ряд фактов даже и новейшей русской истории как будто бы оспаривают мнение Белинского: в 1875 г. русское крестьянство было впервые* подвинуто на революционные выступления подложным царским манифестом, начинавшимся со слов: «Осени себя крестным знаменем православный русский народ» (Чигиринское дело) . В 1905 г. петербургские рабочие шли к Зимнему Дворцу под предводительством священника с крестом и хоругвями. Программы революционных партий были продиктованы отнюдь не темною завистью обездоленного народа, но совестью господ. Осуществлялись они с такою силою самопожертвования, что революционеры-интеллигенты
244 Ф. С Т Е П У Н
заслужили со стороны христианского историка Федотова название святых 19-го века. И наконец государь император: человек слабый, религиозный, во многом напоминавший царя Феодора Иоанновича с ранних лет предчувствовавший свою гибель и постоянно перечитывавший книгу Иова, он с подлинно христианским смирением принял свою судьбу и даже выражал надежду что Временное Правительство осуществит то, что ему осуществить не было суждено. Все это так, но чем же все это кончилось: петербургских рабочих вел к Зимнему Дворцу правительственный провокатор, христианский царь приказал открыть огонь по рабочим. В борьбе революционных партий победили приверженцы Ленина, считавшего всякую веру, как демократическую, так и религиозную «трупо-ложеством». Две мысли Европы — Россия и революция слились в двуединый страшный образ русской революции.
Не принуждает ли нас все это присоединиться к мнению Белинского? Думаю — что нет. Это «нет» особенно страстно защищал Н. А. Бердяев, доказывая, что Россия всеми своими грехами даже и всем своим революционным богоборчеством все же атакует небо, в то время как Запад даже и своими добродетелями служит земле. В переводе на язык Шпенглера, это означает, что большевизм представляет собой, как бы псевдоморфозу русской религиозности. Мне эта морфологическая терминология представляется неправильной, почему я и предпочитаю определение большевизма, как грехопадения русской национально-религиозной идеи; но дело конечно не в терминологии, а в осознании нашей революции, как религиозной трагедии.
* # *
В русской историософии существуют весьма разные мнения о взаимоотношениях церкви и государства. Наиболее гармоничным это взаимоотношение представляется А. В. Карта-шеву. 1 Определяя это отношение как симфонию, он протестует против его понимания как кесаро-папизма. По его мнению эта формула является полемической формулой протестантского богословствования. Встреча церкви с государством Константина Великого отнюдь не представляла собою, как то утверждают протестанты, ее грехопадения. Наоборот: исходя из
1 Смотри его немецкую статью «Die Kirche und der Staat» в сборнике «Kirche, Staat und Mensch. Russisch-orthodoxe Studien». Genf 1932.
МОСКВА — ТРЕТИЙ РИМ 245
директивы равновесия: «отдавайте кесарево Кесарю, а Божие Богу», церковь не пошла путем сектантского отъединения, а протянула руку государству, следуя христианскому завету любить своих врагов. Пока государство притесняло церковь, она доверчиво ждала, что ее положение изменится. И вот, когда предчувствуемая ее материнской любовью перемена наступила, это показалось и государству и церкви столь естественным, что необходимость богословского обоснования сама собой отпала. Новое положение церкви было молча принято, сначала de facto, а потом и de ju re . Свое толкование, Кар-ташев основывает на шестой новелле Юстиниана, которая, как известно, говорит не о кесаро-папизме, а о симфонии. По мнению Карташева идея симфонии составляла чуть ли не до самой революции основу русской монархии. Государство мыслилось в образе тела, церковь в образе души, задача которой состояла в высветлении и водительстве государства.
Как историк церкви Карташев конечно всегда понимал что симфония, как в Византии, так и в России, постоянно затемнялась кесаро-папизмом. Отстаивая идею симфонии он потому всегда подчеркивал, что церковь никогда не оскудевала борьбою мучеников и исповедников против попыток государственного насильничества над церковью. В недавней работе А. В. Карташева «Воссоздание святой Руси» его взгляд на симфонический строй монархии как будто бы несколько меняется. Спрашивая «удалась ли симфония», он соглашается, что скорее — нет, чем да. «Грехи и неудачи конечно не дезавуируют системы в ее существе» — в этом Карташев прав, но они бесспорно дезавуируют ее в истории. Если бы в России вплоть до революции господствовала идея симфонии, то уж очень многое в русской революции оказалось бы необъяснимым.
В 1480 г. окончательно пало татарское иго. Наконец т о удельным княжествам открылась дорога к самостоятельной государственной жизни. В Москве процесс государственного развития пошел особенно быстро.
Строить государство без более или менее точного представления о его правах и обязанностях после 250-летнего пленения было явно невозможно. Жизнь требовала если и не отвлеченной теории государства, то все же создания его образа. Требование это и было исполнено церковью, единственною силою, не сломленною тяжелым чужевластием. Создателем этого образа оказался игумен Волоколамского монастыря Ио-
246 Ф. С Т Е П У Н
сиф Волоцкий, в миру Санин, человек большой воли и трезвого практического ума, талантливый организатор и эстетически чуткий ценитель бытового исповедничества. Отношение русских историков и богословствующих философов к Иосифу весьма различно. Особенно строг к нему и к его последователям Федотов, которому иосифлянство представляется лишенным всякой мистики и углубленного догматического сознания, полуязыческим образоверием, повышенным ощущением священной материи: икон, мощей, святой воды, ладана, просвир и куличей. Диэтика питания становится в иосифлян-стве в центре религиозной жизни. Несмотря на такое понима-ни иосифлянства Федотов признает, что при всей своей грубости и примитивности московский ритуализм был все же морально эффективен. «В своем обряде, как еврей в Законе, москвич-иосифлянин находил опору для жертвенного подвига, обряд служил для него конденсацией моральных энергий», но благодаря своей свинцовой тяжести он часто принимал уже анти-христианские черты: «Москва слезам не верит». «Неверных жен зарывают в землю, фальшивомонетчикам заливают горло свинцом».
Вчитываясь и вникая в этот гневно написанный портрет москвича-иосифлянина, нельзя не видеть и не чувствовать, что он написан в приглядку на большевика, что впрочем Федотов сам высказывает. По его м|нению большевик психологически не столько марксист сколько отпрыск великоросса-москвича отлитого в форму иосифлянского православия. Как историк Федотов прекрасно знает, что в 17 в. и на Западе уголовное право достигло предела бесчеловечности, но «там •— защищает он Запад — это было обусловлено антихристианским духом Возрождения, на Руси же бесчеловечность вызывалась иосифлянским идеалом».
Вряд ли можно оспаривать что федотовская концепция иосифлянства верно улавливает грехи и недостатки этого движения, но нельзя не видеть и того, что она все же является опасным искажением русской истории, льющим воду на мельницу тех про-коммунистически настроенных кругов западной интеллигенции, которые в большевизме видят вполне последовательное завершение русской истории.
Верно и страшно то, что легшее в основу, как политической мысли, так и практической политики Грозного, учение Иосифа было настолько враждебно мистически-аскетической традиции заволжских нестяжателей, что запятнало себя кро-
МОСКВА — ТРЕТИЙ РИМ 247
вью повешенных по настоянию иосифлян заволжцев, вина которых заключалась только в том, что они были противниками монастырского богатства и в противоположность Иосифу не стремились к непосредственному влиянию церкви на государство, видя его возможность только в церковном врачевании души монарха, в исповеди и причастии. Этой тяжелой вины Иосифа отрицать нельзя, но с другой стороны все же нельзя забывать, что он первый выдвинул проблему социального христианства, за которую впоследствии боролись Владимир Соловьев и его продолжатели — Булгаков, Бердяев и прежде всего Федотов. То, что Иосиф связал идею социального христианства с властью царя, осуждать не приходится, ибо с какою иною силою мог он ее связать в 15 веке. Говорит за Иосифа и то, что социальная тема была для него не только отвлеченною идеей, но и заданием всей его жизни. К людям он был, как свидетельствуют современники, приветлив и даже ласков, к своей братии справедлив, но строг; но все же у него была тяжелая рука, под его властью жилось не легко; эта тяжелая рука сказалась и в его борьбе против Нила Сорского и его приверженцев. Разногласия между иосифлянами «стремившимися к завоеванию мира на путях внешней работы» и заволжцами «надеявшимися на преодоление мира через преображение и воспитание нового человека, через становление новой личности» тянется через всю историю русской церкви. Мистически-созерцательное православие русского старчества оказало, как известно, не малое влияние на ряд выдающихся русских мыслителей и писателей. Достаточно назвать имена Гоголя, Киреевского, философски вызревшего в сотрудничестве со старцем Матвеем, Константина Леонтьева, принявшего постриг, Достоевского раскрывшего в братьях Карамазовых всему миру сущность православного старчества, Соловьева, создавшего в «Повести об антихристе» образ старца Иоанна. Быть может к этим именам можно присоединить еще и имя Толстого: ведь не случайно же попал он перед смертью в Оптину Пустынь. Как видим, правда старчества не умаляется в истории, а всё время растет. О правде Иосифа Волоцкого — а своя правда была конечно и у него — этого сказать нельзя. Созданная им кесаро-папийская концепция русской государственности во второй половине 19 в. явно снижается до полной зависимости святейшего синода от светской власти. Этим быть может объясняется несправедливость Федотова к Иосифу. Очевидно он исходил из евангельского слова, что нет доброго дерева, приносящего дурные плоды.
248 Ф. С Т Е П У Н
Отрицательные стороны иосифлянства связаны со все же понятным после свержения татарского ига национализмом Иосифа. Создавая свое учение о христианской власти, он, думается, почти физически осязал его как драгоценную ткань на могучих царских плечах. Для Иосифа неоспоримо, что царь получает свою власть непосредственно от Бога, что цари только по своей природе человекоподобны, а по своему призванию и духовному бытию — богоподобны. Н. Н. Алексеев даже допускает что по мнению Иосифа московские властители сами боги или их сыновья. Главною' задачей православного царя является защита чистоты вероучения и борьба против ересей, допускающая в крайнем случае даже и применение инквизиционных приемов, забота о подданных, не смеющая ограничиваться всего только устроением их хозяйственной жизни; высшая задача царя заботиться о твердости веры ради спасения душ; для достижения этой высокой цели, ему доверяется полная власть над жизнью и смертью своих подданных. Теоретически эта жуткая по своей последовательности кесаро-папийская концепция смягчается требованием безоговорочного послушания царя воле Божией. Несправедливого и строптивого царя Иосиф Волоцкий за царя не признавал: «таковой царь, поучает он, не Божий слуга, но дьявол и мучитель». Г. Флоровский так решительно подчеркивает эту сторону иосифлянства, что сближает Иосифа с монархомахами. Практически эти высокие требования Иосифа никакой роли однако играть не могли, так как проверка того, подлинно ли царь исполняет Волю Божию, была невозможна.
* # #
Если не ошибаюсь, Бердяев первый, правда мимоходом, как это он часто делал, бросил мысль, что за большевизмом стоит идея третьего Рима. Федотов в своей статье «Россия и свобода» в известном смысле присоединяется к этому мнению. С легкой руки религиозных мыслителей эту тему адоптировали социал-демократы Р . А. Абрамович, С. М. Шварц, Б. И. Николаевский, Е. Юрьевский и использовали ее в интересах защиты дорогого их сердцу марксизма от «азиатского социализма» большевиков (Каутский).
С опровержением этих авторов выступил Н. И. Ульянов. В большой обстоятельной статье он подтвердил известную истину, что учение инока Филофея о Москве, как о третьем Риме, не имело ничего общего с националистическим посягательством на завоевание мира, что, связанное с ожиданием
МОСКВА — ТРЕТИЙ РИМ 249
конца мира, оно было ему внушено заботою о духовном состоянии русского народа и носило скорее эсхатологический, чем империалистический характер. На тот же источник послания Филофея Великому Князю указывает и Карташев: «Времена, — пишет он, — были исключительные, летописец указывает на близость конца семитысячелетия и наступления последних времен антихриста. К этому присоединяется измена православной вере на Флорентийском Соборе 1439 г. Всё это потрясает Москву, все поняли что таинство мирового право-приемства на охрану чистого православия до скорой кончины века отныне незримо перешло с павшего второго Рима на Москву». Так Москва становится, даже и в народной душе, мистическим центром мира: «Еще не сбросив с себя окончательного ига орды, — восхищается Карташев, — без школ и университетов, не сменив еще лаптей на сапоги, народ сумел вместить духовное бремя и всемирную перспективу Рима... Таков путь, на котором тема Третьего Рима становится официальной государственной идеологией. В сложном процессе этого становления, т. е. в превращении эсхатологического чаяния Филофея в государственную идеологию Москвы, центральная роль принадлежала Иосифу. Ульянов правильно отмечает, что проповеди насильственного подавления чужих верований у инока Филофея нет, но в том то и дело, что у Иосифа Волоцкого оно выдвигается чуть ли ни на первое место, и не только в теории, но главным образом на практике. Достаточно вспомнить сожжение еретиков в Москве и Новгороде после победы Иосифа над Нилом Сорским на соборе 1504 г.
* * #
Вряд ли можно сомневаться, что Грозный был искренне уверен в том, что после падения второго Рима заместительство Христа на земле перешло к нему, единодержавному государю Москвы, центру всего христианского мира. Всякое умаление абсолютности своей власти он твердо отрицал, как непослушание Божией воле. В качестве абсолютного монарха, он присваивал себе право безотчетного распоряжения не только имуществом, но и жизнью и убеждениями всех своих подданных — рабов. Сталиным, с которым его часто сравнивали, он все же не был, так как признавал ответственность за своих рабов и даже суд над собой, но только суд Страшного Суда. Весьма показательно для богословствования Грозного его твердое отрицание всякой связи между избранностью че-
250 Ф. С Т Е П У Н
ловека Господом Богом и степенью его нравственного совершенства. На увещание Курбского постараться удостоиться своего избрания на высший пост московского царя и главы церкви он отвечал, что такое старание было бы тяжким грехом и лишь умалило бы в нем сознание своей греховности и жажду покаяния. Особенно характерно для кесаро-папизма Грозного то, что он не любил духовенства и указывал, что когда понадобилось спасать евреев, вождем народа был избран не первосвященник Аарон, а Мюисей.
Превратившись из московского царства в петербургскую империю, Россия все же сохранила кесаро-папийский строй своей государственности. Оба меча, говоря в терминологии католического Запада, светский и духовный остаются в руках верховного правителя России, но подчинение духовного меча светскому усиливается. Психологически это объясняется тем, что Грозный был все же церковным человеком, которым Петр не был. Юрий Самарин правильно отмечает, что Петр «тайны церкви никогда не чувствовал, а потому и вел себя так, как будто бы ее и не было». Тем не менее, он церкви отнюдь не отрицал в смысле известной формулы «религия — частное дело», стремился не к отделению церкви от государства, а к ее вовлечению в государственный оборот. Делал он это не только как глава государства, но и как возглавитель церкви, охотно именуя себя «епископом епископов». Старая кесаро-папийская тема чувствуется и в том, что он обещает народу не только благополучие и процветание, но благоденствие и даже блаженство.
С этим умалением церкви связано как снижение ее духовного уровня, так и общественного значения духовенства, которое, по слову Флоровского, постепенно превращается в «служилое сословие»: «На верхах устанавливается двусмысленное молчание. Лучшие замыкаются внутри себя, уходят во внутреннюю пустыню своего сердца». Многие же начинают просто прислуживаться.
Последняя форма вырождения юстиниановской симфонии в кесаро-папизм связана с именем К. Победоносцева. Занимая пост прокурора святейшего синода, он в продолжении 25 лет был в сущности неограниченным правителем России. Положение церкви при нем на первый взгляд как будто бы улучшается. Петр стремился к подчинению церкви государству, Победоносцев же, наоборот, — к подчинению государства церкви. Беда 'была только в том, что православие самого Победонос-
МОСКВА — ТРЕТИЙ РИМ 251
цева носило определенно политический характер. Считая что против интеллигентской революции, вокруг которой уже начинали группироваться передовые пролетарские отряды, единственным действенным заслоном может быть только крепко и просто верующее крестьянство, Победоносцев принялся сознательно и последовательно снижать уровень богословского образования и подгонять образ священнослужителя под верующего мужичка. Свобода научного исследования была прокурору не нужна, почему он и запретил духовным академиям и семинариям изучение ересей, считая, что польза от их опровержения всегда будет меньше опасности заражения ими. Запретил он на том же основании и публичные богословские диспуты; даже и преподавание святоотеческой литературы •было признано излишним. Нечего и говорить, что все творчески значительные люди казались Победоносцеву опасными врагами православия. Подписка на «Историю и будущность теократии» Владимира Соловьева была прекращена. Лев Толстой был отлучен от церкви, богословские работы Голубин-ского, Каптерева и князя С. Н. Трубецкого были взяты под подозрение и выход их затруднен; даже к Иоанну Кронштадтскому прокурор испытывал некоторую неприязнь. Близок был ему разве только Константин Леонтьев. Сказанная им Д. С Мережковскому по случаю запрещения встреч между представителями духовенства и оппозиционной интеллигенции фраза: «разве вы не видите, что Россия ледяная пустыня, по которой ходит лихой человек» явно напоминает известное леонтьев-ское изречение: «надо подморозить Россию, чтобы она не загнила». Подморозить означало для Леонтьева уберечь от того разложения, которое по его мнению нес в себе западно-европейский прогресс. Боязнь западного образования заходила у блестяще образованного Леонтьева так далеко, что он считал открытие нового уединенного монастыря более важным делом, чем основание двух университетов или дюжины реальных школ. Разница между теорией Леонтьева и практикой Победоносцева все же была. Стремясь заморозить Россию, Леонтьев не собирался заморозить и церковь. В ней он допускал и даже желал некоторое развитие, правда, лишь в пределах догматики и традиции. Победоносцев же думал, что подморозить жизнь нельзя, не вынеся самое церковь на лед. Такова последняя форма петербургского кесаро-папизма. Феофан Про-копович церковь секуляризировал, Победоносцев ее мумифи-зировал.
252 Ф. С Т Е П У Н
# # *
Русская революция и те большевицкие формы, в коти-рые она вылилась, имеют конечно очень много причин политических, географических, экономических и социальных. В связи с моей темой меня интересует прежде всего вопрос не является ли одною из существенных причин победы большевизма не только подчинение церкви государству, но и добровольное приятие ею на себя защиты узко-политических, частично сословных и классовых интересов, в ущерб обще-русской культурной и социальной жизни. Этот вопрос со средины прошлого века тревожил многих близких церкви людей. Достаточно напомнить борьбу Соловьева против сидячего православия. Слово Достоевского о том, что церковь «в параличе» и направленную против синода статью Бердяева озаглавленную «Гасителям Духа». Если бы синод сумел отстоять свою самостоятельность по отношению к государству, если бы он не допустил пленения церкви и взял бы под свою защиту назревшую тему духовной и социально-политической свободы,, то быть может церковь и смогла бы на пол-пути встретиться со свободолюбивой интеллигенцией и тем уберечь ее от религиозного мракобесия ленинизма. Отчего эта встреча не состоялась? Причин очень много.
Накануне первой войны в Петербурге шли организованные Мережковским собеседования между политически-передовой, но все же верующей интеллигенцией и представителями духовенства. На этих собеседованиях и был поднят вопрос — чем объяснить незаинтересованность синода в разрешении назревших социально-политических вопросов. Нашумевший в свое время парадоксальный ответ дал Мережковский, связавший политический индиферентизм во всем покорный государству синодальной церкви с мистически-аскетическим православием Нила Сорского.
Если читать Мережковского совсем не зная святоотеческой литературы, то можно подумать, что Исаак Сирин проповедовал чуть ли не человеко-ненавистничество: «Лучше тебе самого себя освободить от греха, нежели раба от рабства». «Кто умер сердцем для своих ближних, для того мертв стал дьявол» и, наконец, почти непостижимое: «блажен, кто один ест хлеб свой. В те дни, когда имею беседу с кем-нибудь,' съедаю по три или четыре сухаря и не могу тогда подвинуть себя на молитву, сосредоточить свои мысли на Боге, если ж е в немоте отделюся от людей и умолкну умом, то одного сухаря не съедаю и смело говорю с Богом». Это состояние духа
МОСКВА — ТРЕТИЙ РИМ 253
Мережковский считает характерным и для русского старчества. Все это конечно сплошное недоразумение. Читая Исаака Сирина Мережковский просто просмотрел, что цитируемые им наставления святого, относятся отнюдь не ко всем христианам, а исключительно к монахам достигшим высшей степени мистического созерцания. Об этом Исаак Сирин сам говорит в письме к игумену Симеону, который ссылаясь на Отцов высказывает мысль, что ради усердия и молитвы возможно и не-усердствовать в помощи ближним. Исаак поучает его, что так смеют думать только умершие для мира аскеты, но отнюдь не христиане жизнью связанные с ним. Что же касается нападок Мережковского на русское старчество, то вряд ли можно сомневаться, что старцы были прежде всего духовными врачами и добрыми советниками притекавшего к ним народа. Правда, советы давались только отдельным людям. Ближними считались лишь братья во Христе. Гражданам же, сословиям, товарищам, одним словом каким бы то ни было коллективам монастыри и пустыни никаких советов не давали. Политическая и социальная тема в духовный обиход старчества не входила. Участвовавшие в свое время в защите родины против внешних врагов монастыри в защите народа от социальной несправедливости и государственного насильничества в новое время участия не принимали. Тут Мережковский со своей точки зрения до некоторой степени прав. Защищать народ хотя бы только советом было однако возможно. Для такой защиты в писаниях Иоанна Златоуста и других Отцов можно было бы найти весьма существенные указания. «Где царствует холодное мое и твое, пишет Златоуст, там ссора, где люди сообща владеют собственностью — там мир». «Когда богатый дарит деньги бедному, он только возвращает ему то, что раньше взял у него». «Почему-то богатые присвояют свое богатство себе, хотя все родятся голыми». Эти цитаты конечно не доказывают, что христианство исконно защищало социализм, никакой определенной политической или экономической системы из евангельского учения вывести нельзя. Но все же они объясняют, почему католическая защита собственности,, как «естественного права» исходит из учения о грехопадении. Да оно и ясно, что общая собственность в распоряжении враждующих друг с другом людей неизбежно превращается в яб локо раздора. Из всего сказанного следует, что если вообще связывать Нила Сорского с Победоносцевым, как это делает Мережковский, то причину кесаро-папистского омертвения синодального православия надо искать не в аскетизме заволж-
254 Ф. С Т Е П У Н
ских старцев, а в том, что синод и его официальные представители духовенства всуе оправдывали свое молчание перед власть имущими ссылкой на то, что православию, в отличие от католичества, чужда тема земного устроения человечества.
Вторую причину объясняющую психологию синодального духовенства надо искать в том, что православие, в отличие от католичества не освоило античного учения о «естественном праве», согласно которому каждому человеку от рождения присуще неотменимое никакими законами государственных учреждений или общественных организаций исконное право на жизнь в свободе и исповедание истины. Только таким пониманием права и объясняется мнение Цицерона: «Если бы все то, источником чего являются распоряжения властителей или судов было бы правом, то правом пришлось бы признать разбой, прелюбодеяние и фальсификацию завещаний». Такого понимания права Россия — страна большой совести — не знала, что бесспорно сказалось на приглушенности ее формального правосознания.
В своей небольшой, но очень содержательной работе о правовом сознании России В. Леонтович убедительно показал что античной идеи субъективных прав человека и гражданина Московское царство не знало, что нравственно-политическая тяжба между Грозным, бежавшим от него Курбским и умученным им митрополитом Филиппом никак не касалась вопроса о правах подданных, так как всем трем было ясно, что рабы не имеют никакого права. Спор шел не о разном понимании субъективных прав человека, а о разном истолковании обязанностей государя; он велся не в государственно-правовой, а в религиозно-этической и даже богословской плоскости.
Может быть этой особенностью русского сознания объясняется то, что религиозное требование погашения человеком своей грешной самостности сравнительно легко перерождалось в обезличение человека перед лицом государственной власти.
Утверждение что Третий Рим воскрес в форме третьего коммунистического интернационала ныне терминологически устарело, так как третий интернационал в 43 г. был распущен, а затем переименован в коминтерн, который никакой роли не играет. Если уже сопоставлять два образа Третьего Рима, то надо сопоставлять теократию Грозного не с третьим интернационалом, а с идеократией большевизма, — Москву 17-го ве-
МОСКВА — ТРЕТИЙ РИМ 255
ка с Москвой 20-го. Но разрешая себе это сопоставление необходимо знать и чувствовать что большевизм отнюдь не является эманацией древней Москвы, а ее имитацией (в библии дьявол именуется Imi ta tor De i ) .
Сознательная имитационная связь большевизма с Москвою — Третьим Римом стала впрочем обнаруживаться лишь после войны с Гитлером. В первый период большевизма господствовала упрощенно-грубая кощунственная борьба против всякой религиозности руководимая ленинским определением религии, как «труположества».
Более или менее подробное описание борьбы большевизма против церкви представляется мне излишним. Она уже много раз описывалась; достаточно напомнить несколько дат и фактов. Борьба партии против церкви ожесточилась в связи с постановлением ВЦИК 1923 г. о-б изъятии из храмов всех драгоценностей, в том числе священных сосудов, крестов и прочих богослужебных предметов. На протест патриарха против этого «святотатства» власть ответила расстрелом более 8.000 лиц белого и черного духовенства, пытавшихся защищать церковь от святотатственного натиска власти. После ареста патриарха в мае 1922 года власть создала законопослушную живую церковь и начала бешеную агитацию против религии. На заборах и даже на церковных оградах появились ужасающие плакаты. Стилизованная под уличную девку Богоматерь на фоне родильного приюта, а внизу подпись сожалеющая, что в Вифлееме не умели еще делать выкидышей. Рядом — осел-пролетарий. На нем дымя сигарой — пузатый Черчиль, а рядом с ослом суетливо бежит Христос, подстегивая осла-пролетария нагайкой. Не менее нагло работал и комсомол, бывали случаи, когда парни с девками ряжаными врывались в церковь. Наряду с грубой агитацией велась и «научно-пропагандная» работа, в которой доказывалась враждебность церкви трудовому народу. И вот от всего этого как будто бы ничего не осталось.
В Москве с 1943 г. властвует выбранный при участии глав большинства православных церквей всего мира патриарх Алексий. Его представители разъезжают по всем европейским странам и читают глубоко-консервативные, с болыпевицкой точки зрения совершенно невозможные доклады. (Я лично слушал в Бонне доклад члена делегации, возглавленной инспектором Петербургской духовной Академии Л. А. Парий-ским. Читал профессор о православном монастыре, как о воспитателе русского народа. Под этим старо-славянофильским рефе-
256 Ф. С Т Е П У Н
ратом мог бы с удовлетворением подписаться митрополит Анастасий). Союз безбожников давно распущен, церкви по сравнению с прошлым в небольшом, конечно, количестве восстановлены, восстановлено и 70 монастырей. Закрытые в 28 году богословские семинарии ц академии снова открыты: число слушателей растет, росло бы гораздо быстрее, если бы этому не препятствовала власть; посещение церкви чиновникам и военным не рекомендуется, но обязательных преследований за собой все же не ведет.
Такая перемена власти по отношению церкви произошла, конечно, не по ее доброй воле. Она была вытребована верующим народом, который ни в живую, ни в обновленческую церковь не пошел, а требовательно ждал освобождения законного главы церкви. Выход патриарха из тюрьмы босого в одной солдатской шинели и его встреча многотысячной толпой запечатлена рассказами многих очевидцев. Минута была потрясающая. Не смутили глубину народной души и комсомольские богохульства. В ответ на них возникло то тайное исповедничество, которое получило название катакомбной церкви, возникла и вера в чудо: в высветление церковных куполов и икон. Но самым важным для власти и самым убедительным свидетельством того, что вера в народе не умерла и что он не боится признаться в ней было то, что заполняя опросные листы, выданные по случаю переписи 1937 года 2/3 деревенского и 1/3 городского населения признались в своей принадлежности к православной церкви. Вряд ли можно сомневаться в том, что быстрое снижение антирелигиозной пропаганды и допущение явно религиозных и церковных мотивов в беллетристике и лирике военного времени были подсказаны Сталину этой знаменательною переписью.
Религиозный и патриотический подъем оказал советскому правительству во время войны такую большую услугу, что сразу же по ее окончании вернуться к старым приемам борьбы против церкви было уже невозможно. Но смягчив свое отношение к церкви советская власть не изменила своего отношения к христианству. Об этом свидетельствуют не только русские авторы, прежде всего проф. Боголепов, но весьма положительно относящийся к патриаршей церкви протестант Шлинк, видный деятель женевского Союза Церквей, пробывший довольно долго в России. В обстоятельной статье он сообщает что преподавание Закона Божия как в школах так и в церквах все еще остается запрещенным, что среди молодежи даже и студенческой наблюдается полная неосведомленность о
МОСКВА — ТРЕТИЙ РИМ 257
сущности и истории христианства, что церкви запрещено какое бы то ни было участие в блготворительных организациях, а газетам — помещение объявлений о часах служб. Публичная защита христианства в особенности в связи с критикой марксизма по-прежнему находится под угрозой строгих наказаний, в то время как газета и радио периодически повторяют свои нападки на церковь. Что это значит? Как объяснить эту социально политическую и идеологическую шизофрению? Очевидно все тем же типичным для большевизма двурушничеством. Улучшение положения церкви и дарование ей некоторой свободы были продиктованы заботою о поддержании престижа России в Европе, борьба же против христианства — необхо-димстью превращения советской России в образцовую коммунистическую страну.
Первый шаг к примирению с церковью был вызван тем, что в войне против Германии Россия оказалась союзницей христианской демократии, Америки и Англии. Только учетом этого соседства объяснимо что в 1942 г. с амвона московских церквей читалось послание митрополита Сергия, начинавшееся с утверждения, что на Россию напал языческий народ, верующий не во Христа, а в созданного больною фантазией генерала Лудендорфа, Бога и кончавшееся мольбой, чтобы «Господь Бог спас свой любимый Новый Иерусалим, святую Русь от языческого нашествия». 2
Главною причиною к продолжению и после войны до некоторой степени либерального отношения власти к церкви надо считать, что большевики, хорошие наблюдатели всего происходящего на Западе, все же поняли что церковь, и прежде всего католическая, представляет собою не малую политическую силу. Как в Италии (де Гаспери), так и в Германии (Аденауэр) власть сразу же попала в руки христианской демократии. Такому положению вещей надо было конечно сразу же оказать твердое сопротивление. Но кому поручить борьбу против политического влияния церкви? Поняв что коммунистическая партия этой задачи не осилит, что на роль троянского коня могущего изнутри взорвать Ватикан она по своей иноприродности не годится, большевики и решили выдвинуть против западного христианства христианство восточное и по-
2 В «Журнале Московской Патриархии» (ЖМП) я ни самого послания, ни указания на него не нашел. Цитата заимствована из приготовленной к печати книги проф. Бирнбаума «östliches und westliches Christentum».
258 Ф. С Т Е П У Н
ручить патриарху расправу с «реакционным, состоящим на службе у капитализма» западным христианством.
О правдоподобности этой гипотезы свидетельствуют как постановления московского совещания восточных церквей в июле 1948 г., так и конференция «церквей и религиозных объединений в СССР в защиту мира» в мае 1952 г. На московском совещании были вынесены две резолюции: одна по вопросу об отношении православной церкви к Ватикану, а вторая к экуменическому движению. Первая резолюция обвиняла римскую церковь — отнюдь не рядовых прихожан — в том что она «извратила исконное евангельское учение» и превратила Ватикан в центр Международных интриг, против интересов народа, в особенности славянских народов, «в центр международного фашизма», то-есть в организатора братоубийственных войн. Кончается это обвинение молитвенным обращением к «Господу Иисусу Христу», чтобы Он «просветил светом своего божественного учения католическую иерархию и ей помог осознать ту пучину греховного падения, в которую она вовлекла западную' церковь использованием ее веры в интересах политической борьбы».
Не менее резка и резолюция по вопросу об отношении православной церкви к экуменическому движению. Это по преимуществу протестантское движение обвиняется в уклонении от искания царства Божия, в подмене этой высшей цели христианства чуждой ему политической работой. Обвиняется протестантизм еще и в упрощении христианского учения догмата веры «в Господа Иисуса Христа как Сына Божия кото-торая была, по словам апостола, доступна даже и бесам». Не лишена в этой резолюции интереса и мысль, что протестантизм прежде всего ищет сближения с православием, чтобы усилить анти-католический фронт.
Близкие обеим резолюциям мысли постоянно встречаются на страницах ЖМП за 1948 г. Так епископ Гермоген Казанский утверждает, что 40 последних лет изобличили Пия X, Бенедикта XV, Пия XI и Пия XII в том, что они участвовали в подготовлении первой и второй империалистической войны (ЖМП № 8 1948 г., стр. 71). Гермогена поддерживает митрополит Сергий, по его мнению в Европе кандидатами на мировое водительство были Гитлер, Муссолини и Римский Папа. (ЖМП № 9 1942 г., стр. 52). Само собою разумеется, что в журнале всюду подчеркивается пристрастие католицизма к капиталистическому строю. Опровергать эти обвинения не стоит. Скажу поэтому подробнее только несколько слов об от-
МОСКВА — ТРЕТИЙ РИМ 259
ношении Ватикана к «кровавому капитализму». До чего все что утверждается в патриархии неверно или по крайней мере упрощенно — доказывает знаменитая энциклика Пия XI «Quadrogesimo anno» и послание Пия XII от З.П.1944 г. Оставаясь в принципе на позиции частной собственности оба протестуют против свойственного капитализму унижения государственной власти всемогущими промышленными магнатами, против «империалистических тенденций международного финансового капитала», а также и против «безудержной конкуренции ведущей к победе бессовестных насилий». Оба папы требуют оздоровления классовой борьбы и признают некоторую близость между христианским и социалистическим понятием собственности. Пий XII допускает не только обобществление средств производства, но даже и отчуждение частной собственности, но, конечно, по справедливой оценке.
Еще более политический характер чем московское совещание 1948 г. носила созванная по инициативе патриарха Алексия «конференция церквей и религиозных объединений СССР в защиту мира». Политический характер этой конференции доказывается уже тем, что в президиуме наряду с духовными лицами заседал и представитель «совета комитета защиты мира», и тем, что конференция по окончании своих работ не приминула послать приветственную телеграмму товарищу Сталину. Вынесенные этой конференцией резолюции протестовали против ремилитаризации Западной Германии и Японии, против создания Объединенных Наций под американским командованием и наконец — чудовищное обвинение — против применения американцами преступных методов ведения бактериологической войны в южной Корее.
Ведя столь явно политическую борьбу против западной демократии представители патриаршей церкви однако неукоснительно утверждали, что христианство несовместимо с политикой, что оно по природе аполитично, но что к их глубокому сожалению только патриаршая церковь подчиняет себя этой истине. Идя, как правильно отмечает Боголепов, по стопам живой церкви владыки патриаршей церкви не перестают повторять, что задача христианства состоит исключительно в спасении человеческой души и приготовлении людей, о чем как выше было указано, заботился и Грозный. Поучениями на эту тему полны проповеди митрополита Николая: «Оберегайте свою душу от вечной смерти и спасайтесь для вечности». О том же уготовлении себя к вечной жизни и спасении души митрополит говорил при въезде в Америку. Следя за деятель-
260 Ф. С Т Е П У Н
ностью этого даровитого министра иностранных дел патриархии не перестаешь удивляться с какою легкостью он совмещает в своих речах мистически аскетическую традицию заволжского старчества с волевым этатизмом Иосифа Волоцкого. При этом его как будто бы не стесняет то, что защищая власть Грозного Иосиф защищал власть, пусть очень грешного, но все же православного государя, а защищая советскую власть он, митрополит Крутицкий, защищает политику откровенно атеистической власти. Говоря это я искренно пытаюсь не осуждать ни самого патриарха, ни его ближайших сотрудников за то, что обещанную патриархом Тихоном после выхода из тюрьмы лояльность церкви по отношению к государству они превратили в излишнюю услужливость; но и не осуждая, я все же недоуменно спрашиваю: как понять, что повествуя о приеме Сталиным святейшего патриарха, протопресвитера Колчицкого и его самого, митрополит Николай сообщает что «беседа была совершенно непринужденною беседой отца с детьми» (ЖМП № 5 1945 г.). Назвать, да еще без всякого на то принуждения, залитого кровью Сталина отцом святого патриарха в этом есть нечто устрашающее. Или и впрямь можно согласиться с мнением Бердяева, что стигматизация ложью может быть большею жертвою чем мученическая смерть.
# * #
Когда в 20 годах было впервые произнесено неожиданное сопоставление Москвы Третьего Рима с Москвою третьим интернационалом, всем было ясно, что его смысл в понимании большевизма, как некой кощунственной имитации теократического абсолютизма Грозного. Вместо теократии — идеокра-тия, вместо требуемой государством веры в Бога — исступленное, по приказу, гонение на Него во имя обязательного исповедничества марксизма-ленинизма. Такая же аналогия и в практической сфере. Неограниченная полнота власти ни перед кем и ни за что не ответственного правительства, ставящего себе задачей создание человека определенного типа и то же полное бесправие населения. Даже и древний обряд перелагался партией на коммунистический лад и стиль.
Все это было страшно, но все это было ясно, и потому глубокого соблазна для церкви и для верующего человека в себе не таило. Но вот после войны и выборов патриарха Алексия церковь как бы в благодарность за ее признание и включение в работу государства приняла на себя задачу осуще-
МОСКВА — ТРЕТИЙ РИМ 261
ствления в своем собственном мире идеи Третьего Рима. Что это значит? Как это понять?
Нельзя сказать чтобы термин третьего Рима часто встречался в письменных и устных высказываниях православных иерархов, но для выяснения этого сложного процесса который происходит в патриаршей церкви даже и его редкое упоминание имеет некоторое значение: все же оно указывает на то, что видение Третьего Рима иногда тенью встает перед глазами патриарха Алексия.
В статье (ЖМП № 3 , стр. 21) северо-американский митрополит Вениамин, присутствовавший на выборах патриарха Алексия, признается, что во время собора епископов по избранию патриарха у него возникла мысль: «не перенес ли Глава Церкви Господь Иисус Христос центр ее в Москву, не суждено ли Первопрестольной исполнить давнее пророчество инока Филофея: Москва Третий Рим»... «А может быть, продолжает митрополит, скоро будет создан совещательный центр из представителей всех православных церквей о чем перед смертью предрекал великий усопший патриарх Сергий в своей замечательной статье о том, что папа Римский не есть наместник Христа на земле».
Та же тема встречается у епископа Марценкова (ЖМП сентябрь, 1946 г . ) : «Москва — Третий Рим — символ идеи объединения в противовес папству, с его стремлением к духовному абсолютизму... с его безумным сном о мировом владычестве... Москва Третий Рим и четвертому не быть, как говорили наши предки в царство Ивана Ш». Тот же епископ Марценков называет патриарха Сергия тем верховным иерархом, которому «Христос, как некогда Петру, доверил пасти стадо своих овец и агнцев». В упоминании Петра явно звучит тема Третьего Рима.
«Православный мир Востока в ужасе наблюдавший как низвергнут был христианский крест св. Софии с великого храма Византии — Второго Рима — все упование свое возлагал на православную Москву. Третий Рим, как стал называть в те времена русский народ свою столицу» (ЖМП 1947 г., стр. 11) . О том что это название потеряло смысл в статье не говорится.
Можно было бы привести еще несколько цитат с упоминанием термина Третьего Рима, но дело конечно не в употреблении термина, а в усилии реализаци его смысла. В деле этой реализации патриархия проявила исключительную энергию. И в печати и в устных выступлениях своих виднейших
262 Ф. С Т Е П У Н
деятелей, на приемах иностранных гостей в Москве и на всевозможных церковных съездах и конференциях в Западной Европе, при бесконечных встречах высших представителей Москвы — главным образом митрополита Николая Крутицкого — с церковными деятелями Запада, в первую очередь с представителями Союза Мировых Церквей в Ж|еневе, все деятели патриархии, хоть и прикровенно, но все же последовательно утверждали Москву как некий Третий Рим, выдвигая в качестве своих главных задач исполнение тех требований что уже Иосиф Волоцкий ставил московскому царству: защиту чистоты христианского ученья, борьбу против ересей, объединение под водительством Москвы сначала всех православных церквей, а затем с Божией помощью, и всего христианского человечества. «Не далек час, — писалось в 1947 г. в московском журнале (Русские Новости № 10), — как православный Восток прольет свет христианства в западный мир», и дальше в том же духе «православие не является всего только восточною формою христианства, одним из типов христианского благочестия — оно имеет вселенское значение. Если церковь временно и была принуждена ограничиться ближним Востоком, то это не значит что такова ее природа, ее любовь охватывает весь мир. Ее сверхприродный мир по своей природе не знает земных границ» (ЖМП 1947 г. № 1, стр. 50). То что это не посторонние патриархии голоса, доказывает выступление митрополита Николая Крутицкого вскоре после избрания патриарха Алексия. В своем слове митрополит указывал на то, что восточные православные церкви считают ныне патриарха Москвы и всея Руси главою всего православного восточного мира. Раздавались, к слову сказать, и отдельные голоса предлагавшие перенести вселенскую патриархию' из Константинов поля в Москву.
О причинах, которые побудили советское правительство поручить московской патриархии борьбу против первого Рима уже говорилось. Политическая сторона вопроса в дальнейших комментариях не нуждается, гораздо труднее ответить на вопрос: в каких думах и чувствах, с какими надеждами и под давлением какого страха церковь приняла на себя исполнение данного ей поручения. Ссылка святейшего патриарха Алексия в его первом же послании на слова апостола Павла: «нет власти не от Бога», вряд ли может быть принята без необходимых комментарий. Оказание нелицеприятной покорности большевистской власти затруднено уже тем, что патриар!Х Тихон боролся против нее и даже анафематствовал ее. Если
МОСКВА — ТРЕТИЙ РИМ 263
безоговорочно принять слова послания апостола Павла к Римл. 13/1 то придется заключить что партриарх Тихон противился Божиему установлению; ведь у апостола сказано «противящийся власти противится Божиему установлению». Принять осуждение патриарха Тихона нельзя, а уклониться от него можно только поняв, что большевистская диктатура к той власти о которой говорит апостол никакого отношения не имеет. О1 том, что не всякая власть есть власть достойная безоговорочного поклонения говорит блаженный Августин в IV гл. своей знаменитой книги «Crvitasi Be i» : «Где нет права, там государство ничто иное как разбойничья банда». Большевизм не разбойничья банда, но все же он и не власти в смысле апостола Павла. Вопрос об отношении власти к церкви был в последнее время детально разработан протестантским епископом 0|тто Дибелиусом, мужественным борцом против преследования церкви в восточной зоне. Его исторические и богословские доводы неоспоримо доказывают, что подчинение церкви советской власти, да еще не за страх, а за совесть, никак не может быть оправдано заветом апостола Павла.
Оправдано это подчинение может быть только двумя, как мне кажется, весьма различными соображениями. Первое из них носит чисто религиозный характер. Если бы действительно было доказано, что церковная жизнь в совершении литургии, обрядов крещения и соборования возможна лишь при условии не только безоговорочного, но даже и поощрительного признания власти, то церкви явным образом не осталось бы ничего кроме лжи во спасение. Ибо вряд ли можно сомневаться в том, что творить христианскую жизнь важнее, чем вести безуспешную борьбу против власти во имя углубленного анализа евангельских текстов и социологически точного определения природы большевизма.
Такое объяснение, а тем самым уже и оправдание политики патриархии, конечно, возможно, но вряд ли оно верно и достаточно. Следя за Журналом Московской Патриархии и за деятельностью его главных представителей невольно чувствуешь, что патриаршая церковь отнюдь не только отрицательно относится к власти.
Если можно верить не раз доходившим с разных сторон и до меня слухам, что патриарх Алексий, горячий патриот и утонченный эстет, был по духу своего православия всегда близок к Константину Леонтьеву, то почему бы не допустить гипотезу, что превращение коммунистической диктатуры в европейскую демократию ему неизбежно должно казаться ско-
264 Ф. С Т Е П У Н
рее ухудшением, чем улучшением положения церкви в будущей России. Любить Европу ни один приверженец Леонтьева не может, так как любимая этим романтиком и эстетом бурная живописная и трагическая история на западе уже предсмертно холодеет, в то время как в России, несмотря на плоскодонный материализм, она по-своему бушует и безумствует. Конечно, в советском царстве процветают насилие, шпионаж и удушение свободного слова, но ведь всё это Константин Леонтьев в качестве средств борьбы против растлевающего Запад прогресса допускал даже и для православной церкви. Близка была бы Леонтьеву, а потому, быть может, близка и патриарху заново поставленная большевиками тема о сближении России с Азией. Конечно, этически и социально Россия сейчас ужасна, но все же не лишена некоторых оснований мысль, что судьбоносная религиозная тема истории раскрывается сейчас Россией. От этой соблазнительной мысли только один шаг до возможной в патриархе боязни как бы Россия, незадолго до перерождения атеистической коммунистической диктатуры в нечто подобное франковской Испании, не скатилась бы в «демократическое болото», на котором духовно живой церкви уже не построить.
Я ни минуты не настаиваю на правильности этих моих домыслов, но я думаю, что только ими возможно объяснить, а потому до некоторой степени и оправдать уж очень тесное сотрудничество патриархии с советской властью.
Федор Степуп
ДВА ТИПА РУССКОГО ЛИБЕРАЛИЗМА МАКЛАКОВ И МИЛЮКОВ
Слабость русского либерализма в дореволюционной России обычно принималась в исторической литературе как нечто общеизвестное и само собою разумеющееся. Такая характеристика русского либерализма считалась результатом общей слабости среднего класса в России, что в свою очередь также принималось скорее а priori , без особых доказательств. Кроме того, надо указать еще на другое общее допущение, а именно на существование якобы органической связи между либерализмом и средними классами, как будто для этих последних было вполне естественно способствовать политике какого-то среднего направления. Таким образом устанавливалась как бы определенная тенденция к отождествлению среднего класса с тем, что называется «буржуазией» в марксистском понимании этого термина. В действительности же все эти допущения трудно принять «на веру». Отнесение какой-либо общественной группы к роли «среднего класса» только указывает на ее центральное положение в данном обществе, но природа «среднего класса» может изменяться в разных странах в зависимости от общей социальной структуры.
Так можно оспаривать, как это было оспариваемо и в отношении Польской Шляхты, что по существу масса русского дворянства была «средним классом», отличным от «земельной аристократии». Но гораздо существеннее другое положение, а именно то, что при таком понимании как бы постулируется наличие связи между «средним классом» и либерализмом.
Из исторического опыта мы знаем, что при известных условиях группы «среднего класса» иногда могут поддерживать весьма крайние политические течения, как это было в
Эта статья М. М. Карповича была напечатана только по-английски. Она появилась в сборнике «Continuity and Change in Russian and Soviet Thought» (1955), вышедшем под редакцией проф. Э. Сим-монса в изд-ве Harvard University Press. РЕД.
266 М. К А Р П О В И Ч
итальянском фашизме и германском нацизме или частично отступать с своих либеральных позиций, как это было во Франции в период Третьей Империи или в Германии Бисмарка.
С другой стороны история европейского либерализма отнюдь не может быть сведена только к истории «деловой цивилизации», как это пытался сделать Гарольд Ласки. При таком подходе совершенно игнорируется важность других элементов, что убедительно показал Гвидо де Руджиеро, указав на глубокую важность религиозных расхождений и на защиту «традиционных свобод» привилегированным сословием феодального происхождения. Я не имею ни надобности ни возможности обсуждать в моей статье эти общие вопросы. Все мои замечания имели своей целью только указать на сложность рассматриваемой проблемы и на необходимость ее дальнейшей разработки. Жаль, что история русского либерализма была у нас в пренебрежении. Для многих предвзятое мнение о слабости русского либерализма вполне подтверждалось развитием событий в России с момента революции. Зачем придавать большое значение политическому течению, которое оказалось неспособным дать какие-нибудь положительные результаты и потерпело столь решительное поражение?
Ответ на этот вопрос двояк. Во-первых, исторический процесс не знает никаких «последних» результатов, никаких «окончательных» побед или поражений. А во-вторых, важность исторических явлений должна оцениваться во времени их возникновения, а не в освещении их историком ptoist factum. Конечно, — «горе побежденным!» — но этому девизу никогда не может следовать историк.
Как и везде, либерализм в России не был однородным движением. Он шел из разных общественных групп и разнообразные мотивы руководили людьми, присоединявшимися к либеральному движению. Это отсутствие однородности ясно отразилось в создании Конституционно-Демократической Партии в России в октябре 1905-го года.
Не раз уже указывалось на то, что эта партия зародилась как результат слияния двух сил: с одной стороны — земские либералы, с другой — либерально настроенные группы свободных профессий. Конечно, в этом есть некоторое упрощение. В этой новой партии мы найдем и другие элементы, строго говоря, не принадлежащие ни к одной из этих двух основных групп и содержащие в себе значительное разнообразие политических оттенков. Но в общем мы должны признать правильной вышеуказанную характеристику двух главных соста-
ДВА ТИПА РУССКОГО ЛИБЕРАЛИЗМА 267
вных частей Конституционно-Демократической Партии, и именно в свете такого разделения я буду в дальнейшем говорить о двух типах русского либерализма, представленных Милюковым и Маклаковым.
Василий Алексеевич Маклаков, родившийся в 1869 г., был на десять лет моложе Павла Николаевича Милюкова. И если я начну свой обзор именно с Маклакова, то только потому, что именно в нем особенно ярко представлены характерные черты земского либерализма, которые исторически предшествовали таким же чертам в представителях свободных профессий. Так случилось не потому, что Маклаков сам был земским деятелем, а потому что всё его политическое воспитание прошло под влиянием земских либеральных традиций. В своих воспоминаниях он говорит о своем отце и об окружавших его людях как об убежденных сторонниках Великих Реформ 1860 г.г., проникнутых желанием продолжения и расширения их, но остававшихся безразличными к политике. Он рисует их, как решительных противников террористической деятельности «Народной Боли».
И в гимназии и в университете Маклаков нашел русскую молодежь, всецело разделявшую взгляды старшего поколения. Согласно наблюдениям Маклакова, даже студенческие беспорядки 1887 и 1890 гг., когда он был студентом Московского университета, не были «политическими». Значительное 'большинство студентов руководилось интересами академической свободы и чувством «студенческой солидарности». Эти студенты решительно отклоняли все попытки их более радикальных товарищей внести в студенческое движение обще-политические лозунги. Когда в 1890 г. московские студенты организовали общественную панихиду по Чернышевском!, > умершем в 1889 г., — это было опять-таки больше выражением их симпатий к человеку, который страдал за свои убеждения, чем политической манифестацией. В последнем томе своих мемуаров, говоря о себе в возрасте 20 лет, Маклаков пишет, что все его симпатии были «с теми представителями духа Великих Реформ, кто хотели продолжения улучшения Русского Государства на основах законности, свободы и справедливости, исходя из всего того, что уже существовало в действительности».
Характерно, что путешествие Маклакова во Францию в 1889 г. было для него «уроком консерватизма». То, что наиболее поразило его в этом путешествии, так э>то картпиеа страны, где «права государства могли быть согласованы с
268 М. К А Р П О В И Ч
правами человека» и где даже оппозиция «указывала на исторические причины, вызвавшие ее к жизни»... Столетие французской революции побудило Маклакова читать текущую литературу, посвященную этому юбилею, и из этого чтения он извлек для себя «новое историческое понимание» революции, бывшее в полном противоречии с идеализированным и романтическим толкованием, столь популярным в то время в России среди русских радикалов. Очень характерно для Маклакова, что из всех лидеров французской революции его любимым был Мирабо. Будучи в Париже, Маклаков встречался с некоторыми лидерами французских студенческих организаций преимущественно профессионального, а не политического характера. Такие знакомства в значительной степени воодушевляли Маклакова в той работе, которую он начал по возвращении в Россию — попытке развить неполитические студенческие организации в Московском университете (общество взаимопомощи и другие), действовавшие тогда в узких пределах легальных возможностей. Таким образом Маклаков стал одним из первых создателей того, что впоследствии называлось «академизмом» (термин пренебрежительного смысла в устах радикальных студентов). Здесь Маклаков проявлял в действии свой либерализм, шедший не в оппозиции, но в согласии с общей программой «улучшения Русского Государства», начиная с того, что уже «существует в действительности».
В те годы Маклаков был под сильным влиянием кружка Любенкова, известного московского юриста, где собирались общественные деятели, главным образом из числа земцев. Через десять лет Маклаков стал секретарем такого же кружка «Беседа», возглавлявшегося Д. Н. Шиповым, впоследствии одним из основателей Партии 17 октября. К «Беседе» принадлежали и такие земцы-политики, как Н. А. Хомяков и М. А. Стахович. Любенков и Шипов были определенно славянофильского толка. Хотя они и не следовали строго славянофильской доктрине, явно отклоняясь от ее почти анархических тенденций, характерных, например, для политической теории К. Аксакова. Тем не менее, они тесно примыкали к славянофилам, и в их как бы ослабленной антигосударственной позиции, и в их подчеркнутой склонности к «общему делу», явно отличной, если не враждебной, по отношению к политической активности, и в их относительном безразличии к формам правления, и к строго определенным конституционным формулам, и в их традиционализме... Не может быть никакого
ДВА ТИПА РУССКОГО ЛИБЕРАЛИЗМА 269
сомнения в том, что именно влияние таких людей оставило свои следы на либерализме Маклакова. Но был один пункт, в котором Маклаков существенно отличался от славянофилов: он был убежденный сторонник необходимости правовых гарантий для охраны прав человека и его свободы.
После нескольких лет усердного изучения истории, приведшего Маклакова к мысли об избрании чисто академической карьеры, он все-таки перешел к изучению юриспруденции и решил стать адвокатом. Это решение было принято не по причинам интеллектуального или практического характера, но в соответствии с чувством гражданского долга. Вот как сам Маклаков говорит об этом: «...Мой непродолжительный жизненный опыт показал мне, что главное зло русской жизни было в торжестве произвола, всегда безнаказанного, в беспомощности индивидуума перед административным решением и в полном отсутствии законных оснований для самозащиты... В защите индивидуума от беззакония, т. е. в защите самого закона, и было существо общественного служения адвокатской профессии». Но и эта защита индивидуума отнюдь не должна была быть выражаема в духе острой партийности, и долг адвоката всегда требовал поисков какого-то синтеза прав государства, с одной стороны, и прав индивидуума — с другой. В этом вкратце и заключена вся философия компромисса, которая была характерна для Маклакова-политика.
Значение юридической карьеры Маклакова в развитии его либеральных воззрений идет далеко за пределы чисто биографического интереса. Это имеет более широкое значение поскольку указывает на другой важный элемент в развитии русского либерализма •— этого двойника германской идеи «Правового Государства», которая хотя и не обязательно была связана с политическим либерализмом, но все же вела своих последователей к борьбе за упразднение самодержавия и установление конституционного режима.
К сожалению, у нас нет данных, чтобы так же подробно проследить развитие политических взглядов П. И. Милюкова. Его мемуары все еще не опубликованы, 1 а рукописи все еще недоступны для исследователей. Несколько глав политических воспоминаний Милюкова, опубликованных в эмигрантских журналах (1938-1939 г.г.) в Париже, относятся к очень короткому периоду 1904-1906 г.г. и значительно уступают в
1 Статья М. М. Карповича была опубликована до выхода в свет «Воспоминаний» П. И. Милюкова. РЕД.
270 М. К А Р П О В И Ч
яркости и своеобразия мемуарам Маклакова. То же следует сказать и о других политических работах Милюкова. У нас нет и полной биографии Милюкова. Таким образом мы вынуждены ограничиться только указанием тех черт в обрисовке политической фигуры Милюкова, которые ясно отличают его от Маклакова.
От самого Милюкова мы знаем, что в юности он был под влиянием Спенсера и Конта, а в студенческие годы серьезно изучал сочинения Маркса. Его умственные запросы были приблизительно одинаковы с запросами всех более или менее радикально настроенных студентов того времени. И в этом отношении отличались от взглядов Маклакова с его умеренным уклоном в сторону славянофилов. Хотя Милюков принадлежал к умеренному крылу студенческого движения, тем не менее он с симпатией следил за борьбой «Народной Воли» с с самодержавием, усматривая в ее террористической деятельности «одно из средств политической борьбы». В этом сказывается значительное различие между умонастроением Милюкова и безоговорочным осуждением политического террора Маклакова. Если Маклаков отражал в себе воззрения умеренного земского большинства, то Милюков явно шел вместе с более радикальным меньшинством ранних земских либералов. Один из таких либералов, И. И. Петрункевич, пытавшийся создать нечто вроде рабочего союза с революционерами, впоследствии оказался главным политическим наставником Милюкова.
В сборнике очерков, посвященных семидесятилетию Милюкова, С. А. Смирнов указывает на 1891 г., как на начало активной политической деятельности Милюкова, хотя В. А, Оболенский утверждает, что Милюков был «убежденным демократом и либералом» ко времени окончания им университета. Во всяком случае вполне несомненно, что Милюков-политик созревал гораздо медленнее, чем Милюков-ученый. В течение многих лет по окончании университета Милюков был всецело погружен в изучение и преподавание истории. За период 1892-1903 г.г. в печати появились самые важные работы Милюкова, начиная с «Национальное хозяйство России и реформы Петра Великого» и кончая третьим томом «Очерков по истории русской культуры». Усиленная научная работа Милюкова продолжалась и после того, как его академическая карьера была резко оборвана его удалением из Московского университета на основании явно вымышленных обвинений чисто политического характера. Хочется даже сказать, что актив-
ДВА ТИПА РУССКОГО ЛИБЕРАЛИЗМА 271
ным политическим деятелем Милюков сделался явно вопреки собственной воле.
Настоящая политическая деятельность Милюкова {началась в первые годы XX в. одновременно с общим оживлением оппозиционных настроений в 'России и в особенности в связи с образованием Союза Освобождения. В противоположность Маклакову Милюков принял участие в Союзе Освобождения с самого начала его деятельности, тогда как Маклаков, по его собственному признанию, оставался на периферии вплоть до установления в стране конституционного режима. Такое различие, конечно, было не случайно. Милюков присоединился к движению с желанием вынудить земские элементы к более радикальным действиям и к более близкому единению с интеллигентами левого течения. Для Маклакова такое положение было источником серьезных сомнений и осложнений. Исходную силу освободительного движения он видит в его первоисточнике — в земском движении, органически связанном с «Эпохой Великих Реформ» и живущем традициями общественной работы местного самоуправления. Таким образом, первоначальная сила движения скорее ослаблялась от ее связи с другими общественными элементами, у которых не было никакого практического политического опыта. Эти новые союзники отличались от большинства земских деятелей не только по их конечным целям, но, что важнее, по выбору средств для достижения этих целей. Под этим влиянием «освободительное движение сделалось явно безразличным к той пограничной черте, которая разделяет эволюцию государства от бедствий революции».
Некоторые критики обвиняли Маклакова в том, что он рассматривает прошлое в свете его более позднего опыта, вынесенного из последующих исторических событий. Но если даже такое возражение в известной степени справедливо,. у нас все же имеется достаточно 1 свидетельств, чтобы видеть, что в большей части суждения Маклакова отражают в себе именно те его мнения, которых он придерживался в момент, когда производил оценку этих событий. Это вполне подтверждается его отдалением от освободительного движения. И тем как бы случайным участием его в кадетской партии и его избранием в центральный комитет партии. Сам Маклаков искренно признается, что он не был хорошим членом кадетской партии. Кроме того, бывали случаи, когда в важных вопросах он был в полном несогласии с большинством партии и с ее лидерами. В свою очередь и партия, весьма ценя исключительное ора-
272 М. К А Р П О В И Ч
торское дарование и юридическую эрудицию Маклакова, не видела в нем вполне надежного члена партии.
Совершенно невозможно в рамках этой статьи проследить всю полемику между Милюковым и Маклаковым в различных ее стадиях. Но это вовсе и не необходимо для темы этой статьи. То, что нам нужно, — это указание на основные расхождения двух исключительных представителей русского либерализма, указание на разность их основных воззрений и на разность общего характера их политической деятельности.
В этом случае, как и во многих других русских политических течениях, революция 1905 года как бы играла роль катализатора. Для Маклакова, при его отталкивании от всякой революции вообще, революция 1905 г. только усилила его боязнь и укрепила его убеждение, что революционные методы не только нежелательны, но в конце концов бесполезны. Маклаков рассчитывал на процесс эволюции, который в своем ходе должен изменить данный режим как бы «под давлением самой жизни». По его мнению, гораздо полезнее было способствовать ходу мирной эволюции режима, чем способствовать его полному разгрому. «Историческая мощь государства» имеет на своей стороне одно решительное преимущество: народы всегда одержимы привычкой повиновения государству. Именно эта инерция повиновения разрушается революцией, а вместе с ней уходит и та законная преемственность, которая так нужна для нормального роста нации. Результаты можно предвидеть на основе исторического опыта: новое правительство, вышедшее из революции, или будет так слабо, что не сможет удержаться у власти, или же будет вынуждено превратиться в безжалостную диктатуру.
У Маклакова не было иллюзий относительно природы русского режима того времени, но он все-таки думал, что этот режим поддастся давлению организованного общественного мнения, если либералы будут стараться использовать всякую возможность достижения соглашения в программе постепенно вводимых реформ. В этом и была историческая задача русского либерализма. Маклаков чувствовал, что либералы теряют возможность своего участия в мирной эволюции России, поддерживая бескомпромиссное, враждебное отношение к режиму и, таким образом, ставя себя в среду разрушительных революционных сил страны. Этот призыв к Ахерону (символ «подземного мира» в греческой и римской поэзии) обрекал либералов: их дело должно было погибнуть и при победе революции и при ее решительном поражении.
ДВА ТИПА РУССКОГО ЛИБЕРАЛИЗМА 273
С точки зрения Маклакова, неудача русских либералов была в их доктринерском подходе к политической цели, что сделалось очевидным после провозглашения конституционного режима. Октябрьский Манифест 1905 г. открыл действительную возможность к мирному решению назревших вопросов и, таким образом, для кадетской партии был открыт путь к ее руководящей деятельности. Для этого прежде всего была необходима как бы психологическая демобилизация. Но, к: сожалению, партия не могла отделаться от «психологии войны» и вместо поиска устойчивого мира с правительством, основанного на неизбежном компромиссе, партия настаивала на продолжении борьбы «до окончательной победы». По этому поводу Маклаков цитирует слова Милюкова, сказанные им немедленно по прочтении Октябрьского Манифеста: «...Ничто не изменилось, война продолжается». Это вызвало безжалостную критику Маклаковым политики кадетской партии за время 1905-1907 г.г. Главные пункты его обвинений могут быть формулированы так:
1. Максимализм программных требований партии, в особенности созыв Учредительного Собрания, что не могло быть осуществлено без полной капитуляции царского правительства.
2. Бескомпромиссное отношение партии к Витте и Столыпину, которые — по Маклакову — могли и должны были быть использованы как союзники, а не отброшены как враги.
3. Безоговорочное отрицание лидерами партии самой идеи участия кадетов в правительствах Витте и Столыпина.
4. Тенденция партии использовать Государственную Думу не для конструктивной законодательной работы, а как трибуну противоправительственной агитации.
5. Догматические требования немедленного пересмотра Основных Законов, имея в виду всеобщее избирательное право, ограничение компетенции Государственного Совета и ответственность министров.
6. Наконец, опубликование Выборгского воззвания было мерою явно революцинного характера, так как и роспуск Государственной Думы и назначение новых выборов не противоречили конституции.
Маклаков соглашается, что те или иные кадетские лидеры не хотели революции и не рассчитывали на ее окончательный успех. Но он чувствует, что в противоположность ему они не боялись революции, как боялся ее он, — одни не верили в ее победу, другие — полагали, что революция будет
274 М. К А Р П О В И Ч
остановлена в ее начальной фазе. Во всяком случае они рассчитывали, что «сама угроза революции могла бы побудить правительство к уступкам и поэтому они продолжали свои ставки именно на эту карту, не сознавая, что они играли с огнем».
Я хочу еще раз подчеркнуть, что на основании доступных мне материалов я не могу изложить взгляды Милюкова так же систематически и полно, как это было сделано в отношении Маклакова. Два тома, в которых Милюков собрал свои статьи, напечатанные за время 1905-1906 г.г., содержали именно то, что указано в их заглавиях, а именно комментарии публициста на текущие политические события, а его позднейшие статьи (эмигрантского периода) также не дают материала для характеристики его либеральной установки. Даже две статьи, написанные в ответ Маклакову на его критику кадетской политики представляются ad hoc написанными возражениями, касающимися только отдельных противоречий и подробностей.
Милюков начинает свою защиту кадетской партии с чисто фактических ссылок на те условия, в которых партия должна была формулировать свою программу и предпринимать политические решения. Он напоминает Маклакову, что партия «живет не абстрактными и кабинетными разговорами». Положение партии все время меняется то вправо, то влево «вместе с жизнью русского общества». В другом месте он ссылается на психологию того времени, на тот взрыв эмоций после событий 1905 г., от которого ряды партии не были застрахованы. Он указывает на то, что лидеры партии, пытаясь удержать среднюю позицию, бывали нередко вынуждены делать уступки более нетерпеливому настроению членов партии. Во всяком случае он настаивает, на том, что хотя кадетская программа и была «радикальной», но она не была утопической. Точный смысл} выражения «радикальный» указывается ссылкой Милюкова на «неолиберализм», как на подобное же настроение Bf Западной Европе. Раньше, в октябре 1905 г. в его речи, открывавшей собрание конституционно-демократической партии, Милюков сделал то же сравнение в несколько иных выражениях: «Наша партия стоит ближе всего к тем группам западной интеллигенции, которые известны под именем 'социальных реформаторов', и наша программа, несомненно, является наиболее 'левой' среди всех программ, выдвинутых подобными политическими группами Западной Европы».
В другом месте Милюков обвиняет Маклакова в исполь-
ДВА ТИПА РУССКОГО ЛИБЕРАЛИЗМА 275
зовании тактики в ущерб программе, в придании более важного значенья средствам, чем целям. Милюков утверждает, что при известных условиях даже либерал может сделаться революционером и что, таким образом, отнюдь нельзя отождествлять либерализм с строго легальным путем политического действия. Столь же ошибочно смешивать защиту законности вообще с защитой данного положительного закона, как это старается сделать Маклаков. Не менее ошибочно приписывать столь важную роль сохранению юридической преемственности при переходе от одного политического порядка к другому.
Если в этих последних рассуждениях Милюков противопоставляет свой исторический релятивизм традиционализму Маклакова, то в других случаях, говоря о подходе к политическим задачам, Милюков осуждает Маклакова именно за его слишком релятивистскую точку зрения. Главный недостаток Маклакова-политика Милюков видит в его попытке переносить в сферу политики психологию и методы адвоката. Всякий адвокат совершенно неизбежно приобретает профессиональную привычку «видеть часть правды у своего оппонента, и часть ошибочности в самом себе». Тогда как политик не может позволить себе роскоши подобного безразличия и «объективности» по отношению к «содержанию правды». В этом пункте Милюков наносит сильный удар по самой сути «философии компромисса» Маклакова. Кроме чисто теоретического расхождения, в этом споре выясняется резкое различие в интерпретации самих политических событий. Милюков ни в малейшей степени не разделяет оптимистической оценки Маклаковым тех возможностей, которые якобы существовали для мирной эволюции России после провозглашения конституционного режима. Выше я цитировал мнение Милюкова о том, что в опубликовании Октябрьского Манифеста он не видел наличия никаких перемен, которые могли бы побудить его к прекращению борьбы с правительством. И двадцать пять лет спустя Милюков утверждал правильность своего первоначального диагноза. Ссылаясь на слова Николая И-го, что после пересмотра Основных Законов «самодержавие осталось таким же, каким оно было до этого», Милюков утверждал, что царь был ближе к правде, чем Маклаков, «даже с формальной точки зрения». Так же настойчиво Милюков утверждал, что кадетские лидеры были совершенно правы, отвергая заигрывания и Витте и «Столыпина, ибо не видели в них никакой искренности. Лидерам к. д. было ясно, что, приняв участие в прави-
276 М. К А Р П О В И Ч
тельстве на тех условиях, которые им предлагались, они вовлекли бы самих себя в ловушку: не имея возможности оказать решительное влияние на правительственную политику, они в то же время скомпрометировали бы себя в глазах народа.
Как эти соображения отражались на тактике Милюкова в 1905-1906 г.г., хорошо видно из некоторых его выступлений в качестве лидера кадетской партии. Так при открытии первого собрания партии он сказал: «В нашей борьбе за наше дело мы не можем рассчитывать ни на полное соглашение, ни на компромиссы с правительством, и мы должны высоко поднять наше знамя, уже развернутое в начале всеобщего Русского Освободительного Движения, поставившего целью созыв Учредительного Собрания»... Эти слова были сказаны за несколько дней до опубликования Октябрьского Манифеста. И на следующий день после объявления Манифеста собрание кадетской партии приняло резолюцию (несомненно редактированную Милюковым), в которой было сказано: «...так как Государственная Дума не может быть признана как полномочный орган народного представительства, то цель конституционно-демократической партии остается тою же самой, как раньше, — а именно — созыв Учредительного Собрания»... «Что же касается Государственной Думы — она может служить для кадетской партии только как одно из средств достижения вышеупомянутой цели при поддержании постоянного и близкого контакта с общим ходом освободительного движения вне Думы»... Последняя фраза ясно указывает на согласование усилий кадетской партии с деятельностью левых партий. Эта теза была представлена Милюковым на первом собрании в таких выражениях: ...«Между нами и нашими союзниками (не противниками) слева (как я предпочитаю их называть) существует некоторая пограничная черта, но это разграничение совсем другого сорта, нежели наше разграничение с теми, кто справа от нас. Таким образом мы стоим в том же левом крыле русского политического движения. Мы не присоединяемся к левым в их требованиях демократической республики и национализации средств производства. Для некоторых из нас такие требования вообще неприемлемы, для других эти требования лежат вне практической политики, но поскольку при различных мотивах мы можем идти вместе к нашей общей цели, обе группы в нашей партии будут действовать как одно целое»...
С течением времени различие между Милюковым и Ма-
ДВА ТИПА РУССКОГО ЛИБЕРАЛИЗМА 277
клаковым значительно утратило свою остроту — во всяком случае, посколько это касалось «тактических задач». Ход событий привел к этому. В конце 1907 г. революционная волна спала, и не было признаков возможности ее восстановления. Правительство вернуло свой контроль над страной, и в Думу вошло консервативное большинство. Кадетам пришлось приспособляться к новой обстановке. «Сохранить Государственную Думу» — был теперь официальный лозунг, который призывал к тому, чтобы наилучшим образом использовать существующие обстоятельства, как бы ни были скромны проявления законодательной деятельности. По такому пути кадетская партия, все еще руководимая Милюковым, двигалась вправо... в направлении Маклакова! Но в партии наблюдалось и обратное течение, влекшее к себе умеренных членов типа Маклакова и даже тех, кто были правее его. Это течение не было исследовано историками, хотя оно, несомненно, существовало, как медленный, но вполне явный уклон в жизни последних двух Государственных Дум. По мере того, как Государственная Дума укреплялась, даже ее консервативное большинство делалось все менее склонным примириться как с административным произволом, так и с взглядом на незначительность работы Думы. К концу этого периода дух оппозиции в Гос. Думе чувствовался уже за пределами кадетской партии и ее левых спутников. Таким образом была подготовлена почва для создания прогрессивного блока в 1915 г. и Временного Правительства.
Все это, однако, не лишает значительного исторического интереса те противоречия (бывшие во время кризиса 1905¬ 1906 г.г.), когда два различных понимания либеральной политики оформились вполне отчетливо. По существу русские либералы оказались перед той же задачей, которая стояла и перед социал-демократами того времени, а именно: какова была природа тех преобразований, которые произошли в России и каковы были их возможные пределы? Тесно связанным с этой задачей был и другой вопрос: какие силы страны могли привести эти преобразования к успешному концу? Маклаков видел историческую необходимость в продолжении и завершении Великих Реформ 1860 г., в установлении в России политического порядка, основанного на праве и самоуправлении. Он верил, что это и могло и должно быть достигнуто мирным1
эволюционным путем, без каких-либо разрушений существующей общественной и политической структуры, которая не могла быть демократизирована немедленно. Для того времени
278 М. К А Р П О В И Ч
устойчивые реформы могли бы быть осуществлены только под руководством тех элементов населения, которые были достаточно подготовлены их предшествовавшим практическим опытом в области общественных и правительственных работ. Вот почему лиребалы должны были сблизиться с теми группами, которые были правее их, но признавали необходимость реформ; вот почему нужно было искать сближения и согласия с правительством при всякой представлявшейся к тому возможности.
Маклаков преуменьшал опасность реакции, для нее он не видел достаточных оснований в наиболее ясно наметившихся течениях политической жизни страны. Для Маклакова главная опасность была слева, а не справа. Это была опасность хаотического и безвластного революционного взрыва, вызванного (если не спровоцированного) демагогической политикой.
Милюков ожидал от русского кризиса гораздо более положительных результатов, чем те, которые рисовались Маклакову. В представлении Милюкова введение в России настоящего парламентского режима было насущной необходимостью, а не программой какого-то более или менее отдаленного будущего. В противоположность Маклакову он рассматривал свою страну вполне созревшей для народоправства, и он чувствовал, что либералы должны бороться ради этой цели, пока к этому есть возможность. Будучи человеком гораздо более политически мыслящим, чем Маклаков, Милюков хотел, чтобы и конституционные гарантии были формулированы немедленно. Та крайняя важность, какую Милюков придавал деятельности учреждений, что для его критиков было лишь выражением его формализма как ученого, на самом деле исходила из его глубокой веры в логику политических учреждений. Он, конечно, не игнорировал и общественные аспекты общерусской задачи, постоянно подчеркивая необходимость радикальной земельной реформы и настойчиво борясь за политическую демократию. Известно, что кадетский проект аграрной реформы, выработанный при непосредственном участии Милюкова, в тогдашней политической обстановке часто представлялся как бы в кривом зеркале. Но фактически этот проект предлагал принудительное отчуждение частной собственности в таком масштабе, который вызвал бы революцию в любой из современных западных стран.
Милюков, конечно, хорошо знал, что его общественная и политическая программа не могла получить поддержку среди умеренных и быть основой для соглашения с правительством.
ДВА ТИПА РУССКОГО ЛИБЕРАЛИЗМА 279
Поэтому, преследуя свои задачи, он был вынужден искать союзников среди партий левой оппозиции, при всем его недоверии к их целям и методам. Если Маклаков смягчал опасность реакции, то Милюков, повидимому, смягчал опасность революции. Для него настоящие враги были справа, а не слева.
В этой статье я не задаюсь целью дать оценку двух вышеописанных политических установок. Моя задача состоит в том, чтобы показать, что обе они были в прямой и тесной связи с реальностями дореволюционной жизни и имели свои корни в традициях русской жизни. Маклаков мог бы назвать своими предшественниками тех общественных деятелей и просвещенных бюрократов, кто в XIX в., начиная со Сперанского, трудились над внесением законности в деятельность русского правительства; защитников личной и гражданской свободы середины XIX в.; создателей Великих Реформ и умеренных земцев-либералов.
Политическая же генеалогия Милюкова идет от декабристов, Герцена, в некоторые его периоды, к радикальным земцам-конституционалистам типа Петрункевича и наконец к позднейшим революционерам XIX в., кто были готовы подчинить все другие цели одной немедленной необходимости установления конституционного режима в России. Ни Милюков, ни Маклаков отнюдь не были «без корней» больше, чем всё либеральное движение в России, два различных типа которого они представляли. Очень много всегда говорилось об отсутствии в России общественной базы для либеральной партии. Но строго говоря, ни у одной политической партии в России не было устойчивой, надлежащим образом организованной политической базы. Если иногда революционные партии выро-стали внезапно, как это случилось с социал-демократами и социал-революционерами в 1905 г,, то сейчас же при спадении революционной волны эта неожиданная база начинала распадаться, и очень скоро партийные организации оказывались в их прежнем, более чем скромном, положении. Но и у либералов тоже были периоды их широкого влияния, в 1904 г. и в 1906 г. Можно предполагать, что потенциальная общественная база у революционных партий была шире, чем у кадетской партии. Это несомненно верно, если принять революционный переворот в царской России, как неизбежность; но отсюда никак не следует, что у либералов вовсе не было в России общественной базы. И Милюков и Маклаков признают, что кадетская партия встречала массовый отклик среди мелкого среднего класса горожан и что ее связи в этой среде росли.
280 М. К А Р П О В И Ч
А так как эта среда численно никак не была меньше, например, числа фабричных рабочих, то ее никак нельзя расценивать, как qnant i te negligeable. Повидимому, часть этих кадетских избирателей устояли даже после революционного переворота 1917 г., потому что иначе нельзя понять, как могла бы кадетская партия получить около двух миллионов голосов на выборах в Учредительное Собрание. Профессор OliVer Н . Badkey в его превосходном обзоре этих выборов говорит, что кадеты были «вымыты начисто» из политической жизни России. Я же склонен думать иначе, ибо даже при наличии всех трудностей кадеты удержались на удивленье успешно. Во всяком случае никакого заключения о возможных силах либерализма в дореволюционной России нельзя делать, основываясь на поражении кадетской партии во время революции.
Русские либералы разделили историческую судьбу всех умеренных групп, захваченных революцией. И для объяснения этого явления совсем нет надобности искать причины в каких-то особенностях России. Это — один из конкретных примеров той политической поляризации, которую позднее мы наблюдали и во многих западных странах, где были гораздо более крепкие средние классы и гораздо более сильные либеральные традиции, чем в России, и в которых к тому же революция не достигала той агонии. Мне думается, что оценка исторической важности русского либерализма должна быть сделана на иных основаниях.
М. Карпович
СООБЩЕНИЯ И ЗАМЕТКИ ИЗ ДЕТСТВА В. М. ЧЕРНОВА*
Я родился девятнадцатого ноября 1873 года в Заволжья, в краю необозримых степей — в городе Новоузенске, Самарской губернии. Недалеко отсюда, на широком волжском водоразделе между губерниями Самарской и Саратовской, в городе Камышине провел я большую часть детства, всё отрочество и пору зеленой юности. Рано потеряв родную мать, при мачехе рос заброшенным, дичившимся ребенком; и хотя она вышла из духовного звания, я никакого религиозного воспитания в церковно-православном духе не получил. Завалявшийся от кого-то из старших детей учебник ветхозаветной истории воспринял, как сборник волшебных сказок — о змее, говорившим человеческим голосом, о вещих фараоновых снах, море, раступающееся перед шествием беглецов, о чудесном спасении отроков во рву львином и о печи огненной, о камне из полудетской пращи, сражающем непобедимого великана Голиафа...
Позднее, при переходе из младших классов гимназии к средним, я имел свой собственный период туманных мистико-религиозных увлечений и тайных, одиноких молитвенных восторгов; но они прошли сами собой, созрев в каких-то затаенных уголках полудетского сознания, преждевременно готовящегося стать юношеским. Но с православною церковностью' всё это совсем не связывалось, и скорее имело точки соприкосновения с интеллигентским толстовством и народным сектантством.
Дома, вплоть до самого отъезда в Саратов для поступления в гимназию, я попал под столкновение двух веяний в религиозной сфере: одного шедшего по женской линии, и другого — по мужской. Первое, не мудрствуя лукаво пересказывало по учебникам Закона Божия, повесть о евреях, как избранном и особо излюбленном Господом народе. Он дал нам Библию, Заповеди, Ивана Крестителя, Богоматерь, самого Христа, апостолов; без него нам грозила участь остаться язычниками, т. е. двуногими лесными зверями. Другое — по
*Этот черновой набросок из автобиографии В. М. Чернова передан нам Д. Н. Шубом. Набросок этот не был нигде напечатан.
РЕД.
282 СООБЩЕНИЯ И ЗАМЕТКИ
мужской линии — восходило к дедушке (по мачехе), отставном консисторском чиновнике; в его разговорах нынешние, живые евреи были какими-то загадочными, от всего мира таящимися людьми, — стало быть, им есть что скрывать — словом, чем-то совершенно непохожим на «избранный Богом народ» древности. В рассказах о них было много недомолвок и намеков, только разжигавших детское любопытство. Взрослые часто говорят между собой, не думая о том, как жадно подхватываются обрывки их мыслей детским воображением и детским умом, с пятого на десятое слепляющим из них целук» фантастическую картину.
Особенно встревожено было мое детское воображение одним на наших глазах разыгравшимся эпизодом. У того же дедушки раз был в гостях какой-то из старых его приятелей, из отставных людей духовного звания, с сыном, долговязым семинаристом пасмурного вида, на всё кругом хмурившимся. По поводу какого-то своего денежного спора с евреем-дантистом гость принялся не по летам пылко разглагольствовать на ту тему, что ничего вообще доброго и ждать нельзя от этого зловредного племени, которое самого Христа дерзнуло пригвоздить к кресту и замучить жестокою смертью; недаром оно лишено родины и рассеяно по всему свету, и недаром его нигде не* любят и отовсюду гонят прочь. «Дедушка» усердно ему поддакивал, и оба они принялись распекать семинариста, за то, что при их разговоре всем выражением лица он обнаружил крайнюю степень сомнения и недоверия. Но стоило старшим удалиться, и оставить нас одних, как семинарист таинственным, приглушенным голосом принялся нас просвещать: — «даже слушать стыдно все эти пустые и невежественные вымыслы!» И он принялся за опровержения. Первое — вовсе не после казни Иисуса у евреев отнята была их родина, а раньше: где же видано, чтобы наказание было раньше преступления? Второе — не евреи тогда были хозяева в Палестине, а римляне; только Понтий Пилат, проконсул римский, мог приговорить к распятию на кресте, и только римские воины могли взять приговоренного и выпол* нить над ним приговор; почему же не потомки Понтия Пилата и еп> воинов были лишены их родины, Италии, а евреи — Палестины? Третье — Иисус в конце концов был от роду, по человеческому естеству, сам евреем; евреями были и его мать, и дед, и бабушка; евреем был Иоанн Креститель, благословивший Иисуса на особое его служение; евреями были все двенадцать апостолов, разнесших учение его по белому свету. Почему же весь еврейский народ — за ненавистничество к Иисусу каких-то книжников, фарисеев, да черни, кричавшей «распни его!», — наказывать в течение почти двух тысячелетий? А самое главное — четвертое (и тут его голос совсем перешел в трагический полушопот): уж если сам Бог положил, что соб-
СООБЩЕНИЯ И ЗАМЕТКИ 283
ственный его сын должен искупить грехи всего человечества своими крестными муками, так выходит, что даже на Иуде Искариотском своей самобытной вины не было: он был слепым орудием замысла Господня; без его предательства не было бы распятия на кресте, а без распятия и крестных мук не было бы всеобщего искупления: «язвами его мы исцелехом». И, наконец, пятое и последнее: Иуда сам себя судил и наказал самой страшной казнью: повешением. Как же можно второй раз судить за ту же вину и перелагать ее на весь народ?
Я ошеломленно слушал его... Уж право не знаю, на что бы еще в моих детских верованиях замахнулся пасмурный, топорный семинарист. Но поток его самобытной семинарской диалектики был оборван. Отец позвал его и увез с собой домой, а там пришел срок ему вернуться в Саратов, в свою семинарию. Но и та лавина неуклюжего вольномыслия, которую он на меня обрушил, оставила в душе хаос, кавардак и большое умственное смятение...
Религиозные споры в нашем семейном быту были, вообще говоря, небывальщиной. Ничто их не порождало. Широкая водная артерия, именовавшаяся Волгой и охватывавшая вместе с притоками своими чуть ли не всю европейскую Россию, заносила к нам, уносила от нас и проносила мимо нас необыкновенно пеструю «смесь одежд и лиц, племен, наречий, состояний». Были тут и дети Ислама: татары, башкиры, киргизы; были немецкие колонисты, почти сплошь менониты; были свежие выходцы из слободской Украины, занесшие в наши места баптизм и духоборчество; были какие-то инородцы полу-языч-ники, были казаки с Урала (древнего Яика), строго придерживающиеся двоеперстия и старопечатных книг, разбивавшие даже посуду, из которой ели и пили у них «никониане». И если не было, или почти не было, настоящих евреев, то были их, так сказать, незаконные дети — субботники. Но Поволжье, исстари приют всех гонимых старой Русью, было чуждо религиозных распрей; кажется еще «понизовая вольница» седой древности на подобие Сечи Запорожской уравнивала и сплачивала в вольное братство всех, входивших в нее. И потому, расстилал ли свой коврик и молился на Восток мусульманин, надевал ли еврей свой талес, возносил ли Кереметю свои моления черемис, — коренной волгарь только понимающе и степенно, с оттенком почтительности говорил: «это у них вера такая», «это у них дедовский обычай такой». И значит — всё в порядке.
Порою, много позднее, думалось: не так ли во времена древнего Рима у его граждан рядом со своими собственными божествами допускали в Пантеон не только известных им чужих, но даже — на всякий случай — давали место и возможному «неведомому Богу»?
284 СООБЩЕНИЯ И ЗАМЕТКИ
Так было «внизу», в народе; но не так было «наверху»—в чиновничестве, особенно в среде духовного звания и связанного с ним купечества. Второй на памяти моей, диспут о вере, если будет так позволено назвать его, происходил как раз в кругу родственников наших со стороны той же мачехи. Повздорили и крупно повздорили, двое: один побогаче, торговец красным товаром, православный; другой, победнее, хозяин небольшого извозного дела, молоканин «суб¬ ботнического» толка. Первый хвастал, что вот-де его вера — всем верам вера, вера первая, славная на весь мир, оттого и зовется православная. Ей жива вся русская держава, и сам белый русский царь. А что такое вера его противника? Она — поганая вера, потому что позволяет в постные дни «поганить утробу молоком». И еще есть у них великий грех: «вместо воскресенья празднуют по-жидовски субботу: за то, когда придет тысячелетнее Христово царствие, все умершие православные воскреснут, а не праздновавшие воскресенья так и останутся без воскресенья, и сгниют в земле, как всякая нечистая падаль».... Атакованный субботник горячо отбивался. Но спор был недолог. У обоих быстро истощился весь невеликий запас теологических доводов, только азарт не улегся. И вот, они согласились: решить спор «божьим судом», т. е. состязанием, кто кого перепьет! И началась гомерическая дуэль на спиртных напитках, длившаяся целую ночь. Лишь под утро всё было решено. Победа досталась православному...
Для окружающих этим опытом вся своеобразная «религиозная тяжба», кажется, была решена окончательно, без права апелляции. Но дядя-субботник, извне замолчав, внутренне не смирился. Брата моего Владимира, старше меня лет на восемь, он как-то зазвал к себе, на дом, и там свел с сивобородым, лет под 70, известным сек-тантом-«начетчиком». И тот ему поведал, откуда пошли они, субботники. Рассказ и в передаче брата был сложный и волнующий, с жутким концом; в моей памяти его обновила через много лет встреча в Тамбове с одним странствующим сектантом-пропагандистом, грамотеем взявшимся проверять ходячие в его среде предания по научно-историческим книгам, имевшимся в библиотеке т. н. «Народного дворца имени Д. Д. Нарышкина». Он показал мне, что рассказ этот в общем был близок к исторической правде, лишь расцвеченный и разукрашенный применительно к сектантским понятиям.
Помню, долго после этого мне не раз снились дико кричащие и мечущиеся в клетках, приговоренные к казни люди, которых лижут огненные языки...
В. Чернов.
СООБЩЕНИЯ И ЗАМЕТКИ 285
О Н. А. БЕРДЯЕВЕ И В. А. ТЕРНАВЦЕВЕ
1. Два сна Бердяева
Многие церковные люди говорили и говорят: Бердяев жил вне церкви. Его книги для церкви неприемлемы. Гораздо менее его религиозные люди, приглашались занять кафедры в духовных академиях. Бердяева там всегда избегали. Но Бердяев был глубоко религиозный человек. Он был совершенно послушен церкви во всех таинствах и обрядах.
Менее всего его можно назвать сектантом. Сектант прежде всего желает разделиться с церковью, с фанатизмом отстаивает «свое». Бердяев никогда не дорожил ни своими словами, ни мыслями. Он их бросал. И часто к ним не возвращался: я не люблю уже раз мною произнесенного, часто говаривал он. Отказывался иногда даже от прежних книг. Одно только его постоянно занимало и жило в сердце: найти новые убедительные доводы, чтобы доказать всему миру: у всех у нас одна дорога: религиозное возрождение.
Бердяев никому не навязывал церкви, но так видел его весь читающий его мир: стоя на высочайшей паперти православного храма, молча простирал он руки: сюда, сюда, сюда!
Однажды перед первой войной, в домашнем кругу, Бердяев рассказал свой сон. Следует заметить: Бердяев, конечно, был вовсе не суеверен. Но бывают сны — как видение, как вышнее утешение, как ободрение в тяжком пути.
«Я стоял на большой площади, где заседал церковный собор. Стал искать и себе место, но сколько не ходил, не мог найти. В каком-то отчаянии я полез на возвышенность, окружавшую площадь. Лез долго, устал до изнеможения, окровавил ноги и руки. И достигши, наконец, вершины увидел крест с распятым Христом. В крайнем изнеможении я упал к Его ногам».
Этот сон повторялся потом несколько раз. Незадолго до смерти Бердяев тоже рассказал мне виденный им сон:
«Я сидел в купэ экспресса, мчащегося в Россию. Уже виднелись русские поля. Вдруг я оглянулся. Тут же в купэ, в двух шагах от меня, стоял Иисус Христос в белой одежде... И я проснулся».
2. В. А. Тернавцев
Валентин Александрович Тернавцев (1866-1944) как писатель почти неизвестен. Записаны и напечатаны (не все) его замечательные выступления в петербургских религиозно-философских собра¬
* Мы печатаем этот отрывок из рукописи покойного П. К. Иванова. РЕД.
286 СООБЩЕНИЯ И ЗАМЕТКИ
ниях (1901-1903). Напечатаны сравнительно небольшие статьи-очерки, напр., «Римская империя», это отрывки из какого-то большого замечательного труда. Известно, что этот труд об «Откровении св. Иоанна», законченный вполне в двадцатых годах — два тома, хранится в двух экземплярях у двух разных лиц в России.
Тернавцев был чиновником особых поручений при Святейшем Синоде. Занимал, кажется, должность секретаря при СПБ митрополите. Последние годы перед революцией заведывал синодальной типографией. Он окончил не в ранней молодости духовную академию не только блестяще, но с великими на него надеждами в высших духовных кругах. Считался звездой первой величины среди духовенства, хотя по воспитанию и привычкам был совершенно светским человеком. Необычайно красивый, с итальянскими чертами лица, высокого роста, с выражением величественно-простым во всем своем облике он привлекал к себе всех, его встречавших. Помню, как покойный профессор Вышеславцев, восхищаясь, даже с оттенком благоговения, говорил, что никогда не встречал столь вдохновенного интерпретатора самых таинственных и высоких предметов христианства. Профессор русской парижской духовной академии Карташев говорил мне в Париже, что если бы Тернавцев был здесь, он, Карташев был бы счастлив и спокоен.
Возьмем два момента в жизни Тернавцева. Его выступления в религиозно-философских собраниях 1901-1903 г.г., в которых участвовали Мережковский, Розанов и др. светские писатели и многие духовные — богословы, священники, иерархи. Председательствовал ректор СПБ Духовной академии еп. Сергий (будущий патриарх). Всех духовных привлек Тернавцев. Главная тема речей Тернавцева было отношение христианства к мировой жизни человечества, христианская церковь в истории. Он говорил: «христианство, как оно сложилось в течение истории — перед нами. Всё ли в нем открыто — даже для святых? Посмотрите на противоречие между обетова-ниями и действительностью. Христианство в данный момент не имеет и единства: оно делится на вероисповедания, которые отвергают друг друга, как религиозную ересь. И я утверждаю: никакое религиозное учение не оставляет своих последователей в таких огненно мучительных недоумениях, как христианская церковь наших дней». — «Противоречие между обетованиями и действительностью — страшно. Оно наносит сердцу верующих смертельную рану. Кто не ранен этой раной, тот никогда не познает христианства, как «Откровения». — «Не о посягательстве на прежние откровения я говорю, а об их исполнении».
И, обращаясь к представителям церкви и богословам, Тернавцев говорил: «Считаете ли вы ту жизнь, которая теперь вся со своим
СООБЩЕНИЯ И ЗАМЕТКИ 287
счастьем, искусством, наукой, экономикой оказалась вне и против церкви, — считаете ли вы ее победимой для той доли истины, которой вы располагаете?» — «Зная уклончивость людей богословского образования, я отвечу за них: нет. Внутреннее положение христианства в историческом смысле, в трех измерениях Эвклидова пространства — безысходно». — «...Вот почему самым роковым вопросом является ныне вопрос о христианстве, как откровении и о новых в нем откровениях. Это вопрос вопросов. Вопрос «обо всем». П р а в е д н а я з е м л я , о б е т о в а н н а я Б о г о м — вот какой тайне наступает время открыться. Самое появление этого вопроса показывает, что мы стоим на краю истории. Но отвечать христианство пока не может »
Все эти вопросы и мысли Тернавцева приоткрывают то, чем он был тогда занят. Чем же?
Через двадцать лет, вернувшись в Москву с юга, где он жил во время Врангеля, Тернавцев приискал себе занятие учителя в одной из низших школ. Дома же заканчивал свой двухтомный труд об «Откровении св. Иоанна». Ему было в это время 56 лет, и труд этот был делом всей его жизни, как он мне говорил.
Я познакомился с Тернавцевым в ноябре 1922 г. и до моего отъезда заграницу в мае 1923 года мы были почти неразлучны. Должен сказать, что я никогда не встречал человека, который бы с такой глубиной, нежностью, силой дружбы наполнял всю мою душу, ум и сердце. Провожая меня заграницу и прощаясь, он сказал: «чувствую, что мы больше не встретимся». В 1945 году иерарх из Москвы сказал мне, что друг мой недавно умер.
Наша дружба началась с того часа, когда Тернавцев прочитал мне несколько страниц из своего труда. В восторге я сказал ему: такого вдохновенного творения, нового для меня во всех смыслах, я еще не читал. И наши встречи начались, и его чтение мне, конечно. Из глубины апокалипсического света и красоты он вызывал образы и они возникали, сияя жизнью нездешней: «Христос прославленный», — «Святой Иоанн Богослов», — небольшие очерки. Или другое: как бы из мрачных пустынь апокалипсиса рождалась Римская Империя — широкое и далекое земное пространство под низким, удушливым небом. Сосредоточенно и неустанно строились ею по всему миру прекрасные дороги для удобств правления... Скоро по этим дорогам пошли апостолы Христовы...
— Прочтите «Шестиднев» (творение мира) св. Василия Великого, — сказал мне однажды Тернавцев, — потом я прочту вам свое на ту же тему.
«Какое глубочайшее по духовной высоте и нравственной силе
288 СООБЩЕНИЯ И ЗАМЕТКИ
слово», — думал я, углубляясь в писание св. Василия Великого, но невольно изумлялся, что в откровенном труде автору не было открыто, что не солнце ходит вокруг земли, а земля вращается вокруг солнца. И вот слушаю Тернавцева. Здесь нет великой нравственной силы, однако, древнее библейское сказание дано не только в несравненной художественной красоте, но и с благоговением перед Божественной премудростью. Самое же примечательное, что автор с ему только присущим мастерством проводит изображаемое через кристалл знаний, добытых исследованиями вселенной.
В Москве для увеличения заработка Тернавцеву его друзья устраивали у частных лиц чтения глав из книги. Всех необычайно умилял и глубоко, радостно волновал большой очерк, называвшийся «Филадельфийская русская церковь». Послания семи церквам Христа прославленного (Откр. 2-4) Тернавцев понимал, как первообразы будущих великих церквей. Слова Христа ангелу каждой древней церкви, определяющие состояние (духовное) церкви, и Его общее заключение об этой церкви давали Тернавцеву материал для изображения соответствующей, по его мнению, будущей великой церкви. Послание Фиатирской церкви (Откр. 2, 18-29), например, послужило ему для характеристики католичества. Все очерки чрезвычайно картинны и оригинальны, но, быть может, недостаточно полно представляют церкви. Но «Филадельфийская церковь» — русская, как живая, написана с великим вдохновением. Здесь Тернавцев более, чем убедителен.
Прозорливость Тернавцева в том, что он понял значение слов Христа к этой церкви: «ты немного имеешь силы, но сохранил слово Мое и не отрекся имени Моего» (Откр. 3, 8). Почему Церковь, которая немного имеет силы, удостоена избранничества? «Немного силы» — это прямое указание, на кого падает самая мучительность народно-церковного терпения: не на сильных, прирожденно крепких, и не на святых, ибо для подвигов тоже необходимы силы (как талант для всякого деятеля), а на имеющих мало силы, и чем меньше сил, тем мучительнее терпение (не по мере сил, а всегда сверх сил).
И вот, чтобы понятнее стало такое обще-народное терпение — Тернавцев дает образ терпения в лице самых бессильных: «эти сельские, многосемейные, нищие священники, полупрезираемые среди господ, эти постылые жены, эти забитые дети — нет земной защиты! С чердаков, из подвалов ночью и днем простираются руки к небу... мольба переходящая в непрекращающийся тихий, жалобный стон по всей земле русской...» (цитата из «Филадельфийской церкви» Тернавцева). Вот что значит: «Ты немного имеешь силы, но сохранил слово Мое и не отрекся имени Моего».
СООБЩЕНИЯ И ЗАМЕТКИ 289
Самый замечательный русский историк древней церкви академик Болотов, которого чтил и часто цитировал Тернавцев, говорит: «мученичество в церкви есть продолжение апостольского служения».
Есть еще одно пророчество о церкви Филадельфийской, о которой упоминает Тернавцев: ...«вот Я сделаю то, что те, которые называют себя иудеями, придут и поклонятся перед ногами твоими и познают, что Я любил тебя» (Откр. 3, 9) .
Здесь следует припомнить слова Тернавцева на докладе в Ре-лиг.-Философ. Обществе в 1903 году: «богослову или историку, чтобы почувствовать Бога в истории достаточно подумать об еврействе, о поразительной судьбе его... По пророчеству Апостола оно обратится ко Христу не в смысле отдельных личностей, а как народ... Евреи не обратятся, пока 20 веков горечи, страха, разбитых жизней — пока всему этому не будет дано действительного оправдания. Что примирит их с историей?»
Тернавцев прочитал мне свое толкование только пяти-шести глав «Откровения». Но он мне не только постоянно говорил, а горячо проповедывал скорое наступление того, что он в цитированном докладе в 1903 г. называл «праведной землей, обетованной Богом». Возвращался к этому постоянно с великой настойчивостью. Иногда вдруг во время разговора о постороннем, Тернавцев приподнимался и восклицал: «кто не будет верить в скорое свершение обетования, в святое время на земле, тот мне враг».
Однажды я спросил, а как же узнать наступление нового? Тернавцев ответил: начнутся харизмы, которые будут возрастать в числе и силе. Если промысл Божий молчал и молчит еще, значит не наступили сроки.
П. К. Иванов
Б И Б Л И О Г Р А Ф И Я "KULTURA". Numer rosyjski. Mai. Paris, i960.
Известный польский зарубежный журнал «Культура», уже 13 лет выходящий в Париже под редакцией Г. Гедройца, только что выпустил специальный номер на русском языке, посвященный польско-русским отношениям. «В польской массе, так же, как и в русской — всё еще живут «антирусские» и «антипольские», затертые, созданные обыденщиной, общие места... Одна из задач, которую мы себе ставим, — говорит статья от редакции, — это борьба с агрессивным шовинизмом, из-за которого невозможно не только мирное сожительство, но и честный диалог».
Наш журнал не может не приветствовать инициативу «Культуры», ибо в самом главном у нас общие задачи и общее дело: наша и ваша свобода. И инициатива честного русско-польского диалога представляется и своевременной и нужной.
В русском номере — статьи К>. Мерошевского «К вопросу о польско-русских отношениях» и Ч. Милоша «Россия»; отрывки из воспоминаний И. Чапского «Облака и голуби» и Густава Герлинг-Грудзинского «Ночные крики»; поэма известного поэта Иосифа Ло-бодовского «Письмо к Борису Пастернаку» (по-польски с параллельным русским переводом) и повесть советского автора, скрывшегося под псевдонимом Абрама Терца — «Суд идет».
Известный публицист Юлий Мерошевский, рассматривая современное состояние польско-русских отношений, с предельной откровенностью пишет: — «русских больше ненавидят в Польше, чем англичан в Индии или французов в Алжире. Ненавидят их одинаково католики и коммунисты, крестьяне, рабочие и интеллигенция — короче, все. Эта ненависть безмерна, никакие слова не дадут о ней понятия. Русский народ не отдает себе в этом отчета». Где же причины этой «тотальной» ненависти? Они — в уничтожении национальной независимости народа, в порабощении Польши советской диктатурой. «У нас нет ни территориальных, ни вообще каких-либо других предметов спора. Всё, что мы хотим, это возвращения нашей независимости и ничего больше. Тогда только погаснет ненависть между нашими странами... Мы хотим, чтобы дружественное России правительство в Варшаве являлось бы польским правительством, а не пра-
Б И Б Л И О Г Р А Ф И Я 291
вительством сателлита». Но Мерошевский отдает себе ясный отчет в трагической связанности вопроса о действительной независимости Польши с действительной свободой России. «Подлинное польское правительствно, пишет он, даже дружественное России, не было бы правительством коммунистическим».
Статья Ч. Милоша «Россия» также интересна, но не слишком ли уж импрессионистична и парадоксальна? Нам думается, что автор грешит именно этим и потому, несмотря на свой блеск, иногда проигрывает в убедительности. Вряд ли, например, убедительно утверждение автора, что поляки и русские «не любят друг друга или точнее питают друг к другу все оттенки неприязни, вплоть до презрения, отвращения и ненависти, что, впрочем, не исключает и неясного взаимного влечения». Мы можем говорить только о русских, и тут мне думается, что все эти «неприязни, презрение, отвращение и ненависть» в народе никогда не жили. В статье Милоша много метких, острых и интересных высказываний о русском характере и о русской литературе.
Автор прекрасной книги «На бесчеловечной земле» И. Чапский, во время войны бывший военнопленным в России, дал короткий отрывок о своих встречах в Ташкенте с А. Толстым и А. Ахматовой. Густав Герлинг-Грудзинский, бывший зе/ка, написавший о советских концлагерях одну из замечательных книг — «Другой мир» — дал из нее отрывок «Ночные крики». По-английски эта книга вышла с предисловием Бертрана Расселя, в котором он справедливо пишет — «люди, сочувствующие коммунизму и не принимающие свидетельства таких книг, как «Другой мир», — лишены человеческих чувств». Отрывок «Ночные крики» дает представление и о характере всей книги и о Герлинге, как писателе.
Последней помещена повесть Абрама Терца «Суд идет», — которая впервые была напечатана по-польски в журнале «Культура». Теперь напечатан русский оригинал. Эта сатирическая вещь довольно примечательна. Написана она умело и ловко. Так писал некоторые свои вещи покойный Юрий Олеша, писал так и Эренбург. Но всё же, думается, литературная ценность повести не так уж велика. Бесспорно ценно в ней другое. Она является еще одним доказательством тому, что советская диктатура сломала далеко не всех русских писателей. Был Пастернак. Есть, оказывается, и другие, несмотря ни на что устоявшие и отстоявшие свою внутреннюю свободу. Хоть им, как Абраму Терцу, в ожидании каких-то лучших времен, и приходится писать «себе в стол».
В целом русский номер «Культуры» мы, русские, не можем не приветствовать, как инициативу дружеского диалога.
Роман Гуль
292 Б И Б Л И О Г Р А Ф И Я
«КНИГА О РУССКОМ ЕВРЕЙСТВЕ». Издание «Союза Русских Евреев в Нью Иорке». Нью Иорк, i960.
Этот объемистый сборник в 590 страниц содержит 22 статьи 18 авторов. В предисловии редакторы сборника — Г. Я. Аронсон, А. А. Гольденвейзер и Я. Г. Фрумкин — указывают, что книга эта выходит к столетию начала эпохи великих реформ в России при Александре II, когда и перед русским еврейством открылись пути к социальному и культурному прогрессу. Нашей задачей, пишет редакция, — было «в границах, охватывающих примерно шестьдесят лет, от эпохи реформ Александра II до февральской революции 1917 г., — воссоздать этапы развития русского еврейства и его достижения в разных областях. Чтобы осуществить эту задачу, нужно было обрисовать политический фон, на котором протекала жизнь русского еврея, его бесправие и выпавшие на его долю испытания — погромы и преследования, борьбу русского еврейства за гражданские и национальные права и очертить тот вклад, который русские евреи внесли в народное хозяйство и культурный подъем России... Нет той области хозяйственной, общественной и духовной жизни России, в которой не отразились бы творческие усилия русских евреев — будь то промышленность, торговля, финансы, транспорт, общественное движение, право, наука, философия, литература, журналистика, искусства».
Большинство авторов статей — свидетели, а некоторые и бывшие активные участники событий, о которых они пишут. Это дало им возможность основываться не только на печатных материалах, но и на личных воспоминаниях. Все статьи можно разделить на две группы: одни посвящены правовому и экономическому положению евреев в дореволюционной России и той роли, которую евреи на протяжении почти 60 лет играли в экономической, политической и культурной жизни России; другие — описывают внутреннюю жизнь русского еврейства, развитие его национальной и культурной жизни. Сборник открывается статьей И. Трунка: «Историки русского еврейства». Из нее читатель узнает, что первыми историками русского еврейства были не-евреи. Сергей Бершадский, внук православного священника, был первым подлинным летописцем литовско-белорусского еврейства. В течение десятилетий, до самой своей смерти в 1890 г., Бершадский посвящал свои силы исследованиям в области еврейской истории, особенно — истории евреев Белоруссии и Литвы. Трунк перечисляет имена и труды всех позднейших историков русского еврейства.
Одна из самых интересных статей в сборнике, это статья Я. Г. Фрумкина: «Из истории русского еврейства (Воспоминания, материалы, документы)». Фрумкин в течение многих лет был видным еврей-
Б И Б Л И О Г Р А Ф И Я 293
ским общественным и политическим деятелем в Петербурге. Он был активным участником главных еврейских общественных, культурных и политических организаций в России. Одновременно он принимал деятельное участие в русском освободительном движении и был в постоянном контакте с многими видными представителями русской радикальной и либеральной интеллигенции. Он знал и многих видных представителей высшей царской бюрократии. У Фрумкина есть что рассказать, и то, что он рассказывает о петербургских еврейских деятелях, о еврейских организациях, об отношении русской интеллигенции к евреям, о встречах с видными русскими бюрократами, в том числе и с будущими министрами, чрезвычайно интересно. Фрумкин, например, часто встречался с ковенским губернатором Ватаци. Благодаря Ватаци Фрумкин был принят князем Святополк-Мирским, который в 1904 г. был виленским генерал-губернатором. Фрумкин пришел к Святополк-Мирскому как раз на следующий день после убийства всесильного министра внутренних дел Плеве. Святополк-Мир-ский сразу заговорил об убийстве, которое, по впечатлению Фрумкина, не очень его опечалило. Он сказал, что, вероятно, на место Плеве будет назначен Витте. Через короткое время Фрумкину опять пришлось побывать в Вильне. В это время заместителем Плеве был назначен сам Святополк-Мирский, не успевший еще оставить Вильну. Фрумкин опять посетил его и прежде всего поздравил с назначением: «С чем вы меня поздравляете? Я подписал большой вексель, а чем платить буду, ей-Богу, не знаю».
В своей статье Фрумкин приводит целый ряд документов, подтверждающих, что еврейские погромы 1903, 1905 и 1906 г.г. были не только допущены властями, но и организованы при их участии. Очень интересен его рассказ о так называемых «погромных процессах» и о реакции русской интеллигенции на погромы и систематические преследования евреев. После кишиневского погрома по рукам ходило послание Льва Толстого, в котором он выражал ужас перед случившимся и писал, что «главным виновником кишиневского преступления были правительство и его духовенство». А В. Д. Набоков, сын бывшего министра юстиции при Александре II, напечатал в петербургском журнале «Право» статью под заглавием: «Кишиневская кровавая баня». За эту статью «Право» получило предостережение, а В. Д. Набоков был лишен звания камер-юнкера, после чего он поместил в газетах, обратившее на себя всеобщее внимание, объявление: «За ненадобностью продается камер-юнкерский мундир». В 1905 г. в одном из самых больших зал Петербурга, в Калашников-ской бирже, состоялся митинг, посвященный положению евреев в России. Председательствовал Максим Ковалевский. «Зал был переполнен, — пишет Фрумкин, — из речей помню замечательную речь
294 Б И Б Л И О Г Р А Ф И Я
Л. О. Петражицкого и речи П. Н. Милюкова, В. М. Мякотина и И. Л. Лутугина. Собрание приняло резолюцию о равноправии евреев».
Статья Я. Г. Фрумкина — ценный вклад в историю русского еврейства и русско-еврейской общественности последних 15 лет до революции.
Не менее интересна хорошо написанная, основательная и прекрасно документированная статья А. А. Гольденвейзера: «Правовое положение евреев в России». (Одни примечания к этой статье занимают целых 12 страниц петитом). Гольденвейзер дает общую характеристику системы правовых ограничений евреев, а также подробное описание правового (правильнее сказать ,бесправного) положения русского еврейства накануне первой мировой войны и в годы войны (1914-1917). В Своде Законов Российской Империи накануне революции было не менее 140 законов, ограничивавших права еврейских граждан, В последние десятилетия перед первой мировой войной, — пишет Гольденвейзер, — правовое положение евреев, чем далее тем больше у х у д ш а л о с ь . Не только русские либералы и радикалы, но и часть царских министров, в том числе С. Ю. Витте и П. А. Столыпин, были сторонниками отмены различных ограничений для евреев. Но последние два императора, Александр III и Николай II, были сторонниками этих мер. Полное равноправие евреи получили лишь после падения старого строя в результате специального постановления Временного Правительства, опубликованного 20 марта 1917 г. (Полный текст этого документа напечатан в виде «приложения» к статье Гольденвейзера).
Г. Я. Аронсон дал в сборнике три статьи: «В борьбе за гражданские и национальные права — общественные течения в русском еврействе», «Евреи в русской литературе, журналистике, критике и общественной жизни» и «Русско-еврейская печать». Все статьи интересны. Они дают читателю ясное представление о духовной жизни русского еврейства, о различных еврейских политических течениях и партиях и о их лидерах. В них мы находим имена почти всех евреев, игравших более или менее значительную роль в русской и русско-еврейской литературе и печати, а также в русской философии. Аронсон дает также краткую историю русско-еврейской печати, имена ее основателей и главных сотрудников, начиная с 1860 г. и до революции 1917 г.
Гершон Свет дал две статьи: «Русские евреи в сионизме и в строительстве Палестины и Израиля» и «Русские евреи в музыке». В первой статье автор дает подробную историю сионизма и олиса-ние той роли, которую русские евреи играли в сионистском движении и в строительстве Палестины, а также той роли, которую русские евреи теперь играют в Израиле. Статья очень интересная, но в ней
Б И Б Л И О Г Р А Ф И Я 295
слишком много мелких подробностей, без которых легко можно было бы обойтись. Вторая статья — «Русские евреи в музыке» — написана несколько неряшливо. В ней автор уделил слишком много места еврейским канторам и музыкантам-самоучкам, игравшим на еврейских свадьбах. Всё же в этой статье читатель найдет имена всех знаменитых евреев скрипачей, пианистов, виолончелистов, дирижеров, оперных певцов и преподавателей музыки, родившихся и получивших музыкальное образование в России.
Очень интересна статья С. Л. Кучерова — «Евреи в русской адвокатуре». В ней автор дает биографии и характеристики пяти выдающихся адвокатов-евреев: А. Я. Пассовера, М. М. Винавера, Г. Б. Слиосберга, А. С. Гольденвейзера и О. О. Грузенберга, которые были не только учеными и талантливыми юристами, но также выдающимися общественными деятелями и большими патриотами России. О каждом из них Кучеров рассказывает много интересных фактов. «Любовь к России, — пишет Кучеров, — была свойственна не только еврейской интеллигенции, но и огромному большинству всего русского еврейства».
Из других статей наиболее интересна статья Я. Д. Лещинского — «Еврейское население России и еврейский труд» и статья И. М. Дижура — «Евреи в экономической жизни России». Из них мы узнаем, что накануне первой мировой войны на территории Российской Империи проживало 5.200.805 евреев, которые составляли 4% всего населения России. Русское еврейство принимало деятельное участие в процессе экономического развития России. Оно участвовало в заселении юга, в крупном строительстве на северо-западе, в развитии железнодорожной сети, в учреждении банков, в расширении экспорта, в разработке естественных богатств и в развитии целого ряда отраслей промышленности.
В сборнике есть две интересные статьи И. М. Троцкого: «Евреи в русской школе» и «Самодеятельность и самопомощь евреев в России». И. Л. Клаузнер в статье «Литература на иврит (древне-еврейском языке) в России», показывает, какое громадное влияние русская литература имела на поэтов и беллетристов, писавших на древне-еврейском языке. Автор дает их краткие характеристики. В статье «Литература на идиш (разговорно-еврейском) языке» Ю. Марк дает краткую историю развития литературы на идиш в России и характеристики наиболее выдающихся ее представителей. В сборнике есть статья президента Израиля Ицхока Бен-Цви — «Из истории рабочего сионизма в России», статья М. А. Алданова — «Русские евреи в 70-80-х годах», Р. М. Вишницер — «Евреи в русской живописи и скульптуре», А. Менеса — «В мире еврейских религиозных исканий» (о еврейских религиозных школах и ортодоксальных религиозных се-
296 Б И Б Л И О Г Р А Ф И Я
минариях), статья М. Ошеровича — «Русские евреи в Америке» и Б. Дижура — «Религиозно-национальный облик русского еврейства».
Наряду с очень ценными серьезными работами, написанными на высоком уровне, в сборнике, к сожалению, есть' и изрядная доля халтуры. Но в целом «Книга о русском еврействе» интересный сборник. Это своего рода энциклопедия о русском еврействе, в которой и не-еврей может найти много интересного и поучительного материала.
Д. Шуб
Е. А. ИЗВОЛЬСКАЯ. Американские святые и подвижники. Изд. Фордамского У-на. Нью Й|орк. 1960.
Е. А. Извольская написала хорошую и нужную книгу. Нужную в наши дни, когда человек всё больше обезличивается. Ее книга — об исключительных и героических людях. О миссионерах, отдававших жизнь за проповедь христианства. Первые две главы посвящены подвижникам, распространявшим христианство в половине 17-го века в Северной Америке и Канаде, среди диких племен. Все это французы — Жан де Бребеф, Антуан Даниэль, Шарль Гарнье, Ренэ Гу-пиль, Исаак Жог, Габриэль Лаланд и Ноэль Шабанель. И все они заплатили за свою проповедь жизнью. Особенно интересна жизнь и проповедничество монаха Исаака Жога (1607-42), писавшего своей матери: «Ничто не может сравниться со счастьем проповедывать Христа среди язычников». Он замучен индейцами.
Из подвижников Южной Америки внимание читателя привлекают особо почитаемый неграми, «добрый мулат», перуанец Мартин де Поррес, статую которого можно видеть в католических центрах, посещаемых неграми, и Петр Клавер, монах из знатной испанской семьи, призванием которого с юности стало — служить черным. Всю жизнь Петр Клавер и посвятил рабам-неграм, взяв девиз: «служитель черных навсегда». Спустя 234 года папа Лев XIII объявил Петра Клавера покровителем негров.
Те, кто бывали в Монтерее, в Калифорнии, наверное видели здание старинной католической «миссии», основанной известным францисканцем Юниперо Серра (1713-84). Его статуя есть и в Вашингтоне среди статуй знаменитых государственных деятелей Америки. Е. А. Извольская рассказывает и эту чрезвычайно красочную жизнь просветителя Калифорнии.
Среди других биографий интересна жизнь вольноотпущенного негра, парикмахера по профессии, Пьера Туссэна, жившего и про-поведывавшего в Нью Иорке. Интересны биографии русских католиков в Америке — кн. Дмитрия Голицына, ставшего священником-
Б И Б Л И О Г Р А Ф И Я 297
миссионером и основателем Лоретской общины на восточном побе-режьи Соединенных Штатов, и монахини Елизаветы Голицыной.
В последних главах рассказывается история основания многих католических общин в США. Книга Е. А. Извольской, написанная просто и ясно, всяким читателем прочтется с большим интересом.
Роман Гуль
ISAAC DON LEVINE. The Mind of an Assassin. Farrar, Straus and Cudahy. New York, 1959.
Известный американский журналист И. Д. Левин, автор биографий Ленина и Сталина, в своей новой книге «Душа Убийцы» рассказывает историю убийства Троцкого. Автор проделал большую и кропотливую работу. Книга его написана на основании фактических данных, главным образом, собранных мексиканскими властями в продолжении многолетнего расследования. Подлинные обстоятельства убийства Троцкого и биография убийцы были мало известны. Вот вкратце содержание книги.
Убийца Троцкого — испанец Ромон Меркадер выдавал себя за бельгийца Жака Морнара. Он родился в Барселоне в девятьсот четырнадцатом году. Его мать — Каридад — в двадцать девятом году бросила мужа, сошлась с французским коммунистом и вступила в компартию. Став взрослым, Ромон пошел за матерью. Во время гражданской войны в Испании он был политкомиссаром двадцать седьмой дивизии. В это время его мать сошлась с Леонидом Этин-гоном, одним из руководителей спецбюро НКВД, работавшим в Испании под именем генерала Котова. В декабре тридцать седьмого года Меркадер поехал в Москву для работы под начальством Этингона. Здесь он и получил задание убить Троцкого. Начиная с двадцать девятого года, сталинские убийцы заграницей следили за Троцким. Секретарь Троцкого, Ирвинг Вольф, был убит в Испании. Сын Троцкого, Лев Седов, «при загадочных обстоятельствах» умер в Париже. В тридцать седьмом году Троцкий переселился в Мексико-Сити. Но и здесь сталинские убийцы гнались за ним. По плану, разработанному Этингоном, Меркадер стал любовником одной из секретарш Троцкого, Сильвии Агеловой, которая и ввела его в дом Троцкого. Двадцать третьего мая сорокового года отряд советских шпионов, пользуясь сведениями доставленными Меркадером, совершил нападение на дом Троцкого в предместье Мексико. Ворвавшись в ворота, они через окно обстреляли спальню Троцкого из пулемета. Троцкий, его жена и одиннадцатилетний внук чудом спаслись, успев броситься на пол. Нападавшие были арестованы. Но Ромон Меркадер, не
298 Б И Б Л И О Г Р А Ф И Я
принимавший прямого участия в нападении, остался вне подозрений. Троцкий не любил его, но продолжал принимать. Убийство было совершено двадцатого августа. Телохранители Троцкого успели схватить Меркадера. Мать Меркадера, Каридад, ждала его на углу в автомобиле. Поблизости в другой машине ждал генерал Этингон. Когда Каридад и Этингон услышали полицейскую сирену, они поняли, что ждать Ромона напрасно. Каридад поехала на аэропорт и с подложным паспортом улетела на Кубу. Этингон всю ночь гнал машину в Акапулько, где сел на поджидавший его советский пароход. Через несколько недель Каридад присоединилась к Этингону в Москве. Лаврентий Берия представил ее самому Сталину, который обещал помочь ее сыну бежать из тюрьмы. Каридад была награждена орденом Ленина, а ее сын, заочно, орденом Героя Советского Союза. В сорок третьем году убийца был приговорен мексиканским судом к двадцати годам тюрьмы.
Прошли годы. Генерал Этингон был расстрелян в пятьдесят третьем году, как ближайший приспешник Берия. Каридад живет в Париже. Жизнь в Советском Союзе принесла ей разочарование в коммунизме. Одному бывшему испанскому коммунисту она сказала: «Мы обмануты. Это не рай, а самый страшный ад, какой только знают люди». Каридад боится, что ее убьют те, «для кого я сделала моего сына убийцей».
Теперь Ромон Меркадер, как известно, освобожден из тюрьмы и уехал за железный занавес.
Поучительная книга И. Д. Левина о работе секретных советских агентов заграницей читается от начала до конца с захватывающим интересом. Ее большая ценность не только в прекрасном изложении, но и в фактической, солидной документации.
В. В.
ОБ ОДНОМ ЧЕШСКОМ ПОЭТЕ
Мне хочется рассказать, по необходимости очень общо, о чешском поэте, пишущем под псевдонимом Павел Явор. Этот псевдоним я раскрою с разрешения писателя. Последний сборник Павла Явора «Дым Итаки» побуждает меня отозваться на голос чешского изгнанника голосом русского изгнанника. Стихи я привожу в своем переводе, который, конечно, далеко не передает блеск оригинала. Специалисты хорошо знают об особых трудностях перевода стихов с чешского на русский (Ср. работу Р. О. Якобсона «О чешском стихе»). Мелодика английского, немецкого, французского или
Б И Б Л И О Г Р А Ф И Я 299
польского стиха сравнительно легко передается по-русски, мелодика, тон, гармония чешского, — чужды русскому уху (постоянно-неподвижное ударение и долгота ряда гласных).
Среди поэтов и писателей чешской литературы заграницей одно из первых мест принадлежит Павлу Явору. «Явор» слово славянское, древнее и обозначало оно то род клёна, то чинары-липы у разных славян (сербы, чехи, русские и др.); таким образом оно прекрасно соответствует духу и форме стихов сельского поэта. П. Явор получил первую награду «Христианской Академии в Риме» (1951) за сборник «Привет Родине», в 1959 г. — награду «Чешского Культурного Совета Заграницей». До сих пор поэт издал 8 сборников стихов, среди которых я выделил бы «Стихи Горечи» и антологию «Дым Итаки». Заграничная критика — французская, английская, немецкая и др. — отозвались и переводами и статьями о П. Яворе. Пора и по-русски сказать несколько слов о «Вениамине чешской поэзии», как в поэтических чешских кругах называют Павла Явора.
По своеобразию и свежести Явор — явление отличное от других поэтов чешского зарубежья и самой Чехии. По справедливой оценке критика Петра Дэна этого поэта следует связывать с т. н. «сельской поэзией»; Явор примыкает к традиции Шрамка и Сейфер-та, к их темам и образам, а порою (замечу от себя) к их рифмовке. Явор не сюрреалист, не модернист, не экспериментатор в области структуры стиха, и... далеко не мистик, хотя человек верующий. Он поет свои песни природным, мягким голосом, поет о том, что любит, что знает, с чем сросся плотью, сердцем и духом земледельца, и сросся навеки. Все реки и моря Матери-земли словно не могут смыть родимую почву с его сильных рабочих рук. Родина-мать, Земля-мать, мать и отец... Изгнание, печаль чужих полей и звонкая радость прошлого, это в душе от близкого общения с землей у себя дома, на некогда своих собственных полях... Голоса птиц, деревьев, хлебов, сочной травы. Жаворонок в голубых небесах и в зеленой траве. Ясный месяц родимых небес, что так ловко наступает «на пяточки темной тишины ночи». Чудесный мир природы и труда. В изгнании песни поэта льются с особой силой, шумят с последней силой расставанья, «как дерево, подсеченное под корень, с последним шумом валится на землю». И кажется порой Явору, что всё ушло, что трусость и отчаяние только удаляют нас от свободы, а для него: «Ни дома, ни надежды, ни любви, — тьма в окнах, тьма». Темы страданья, любви-верности, темы служения высшим ценностям и борьба против лжи занимают существенно важное место в его поэзии. В стихотворении « Ч и с т о м у и вер у ю щ е м у » он говорит:
300 Б И Б Л И О Г Р А Ф И Я
«На мерзлой дороге Окровавленный лист. Не хочешь терпеть — Для любви не чист. Не трепещи Окровавленный лист. На мёрзл ом пути, В жестокой метели, ты Должен чистое сердце блюсти О, яворовый лист, Чистое сердце спасти».
На родине «струится аромат жасминовых кустов у наших дверей» — «Но к ним возврата нет». И поэт смиренно просит отнять от его губ «Чашу тоски и далей»; он целует глубокие «морщины-борозды на лице своих полей», зная, что «новая жизнь не может родиться без смелой любви», любви святого Вацлава*.
В искусстве слова Явор более всего ценит простоту и чистоту линий, звука, картины. Его вера-религия проникнута воздухом полей матушки-земли. Храм построен из земли, глины, явора, но это всё же храм. В нем служба Божия на родном автору языке; всё имеет народно-земляной, местный привкус. И в самих стихах есть нечто от упорства старого мирного и крепкого, крестьянского честного и честного рода. Глубоко в корнях в земле спит Вечное Чешское. Утихают последние жаворонки в далёких спокойных полях; на крыльцо выходит мать поглядеть на небосвод и сад; молится сжимая руки... Но Господь, говорит поэт, не возлагает бремен неудо-боносимых на сердца больные тоскою и любовью. Страдание — необходимый элемент, катализатор творчества, любви, смирения и ощущения полноты жизни. Кто не страдал — редко ищет и Бога. Тяжелые дороги учат терпению, сила родится от преодоления трудностей.
«Куда же Ты послал меня, о Боже? У Гор Скалистых, на самом краю света Чужому фермеру стада коров пасти. Над головой — палящее Канады солнце, К востоку прерии, на север — степи, На запад — горы, а за ними — широкие, шумливые моря...»
Но нельзя быть истинно свободным не пройдя через долину слез и страданий. И хотя —
«У нас -то дома, за деревней Идёт на цыпочках весна,
* Св. Вячеслав-Вацлав, покровитель Чехии.
Б И Б Л И О Г Р А Ф И Я 301
И сладкой горечью полна Благоухает в кисках верба...»
Но надо нести свой крест, крест борьбы и страданий, хотя есть право и у скорби, и у любви и у нежности, право плакать, негодовать, гневаться на ложь и лжецов, на всех насильников. Есть и духовный меч защиты родных и близких:
«...0 ваших руках, Вспоминаю, мама и тятя. Средь тяжких комьев в борозде влечетесь Старательны в труде, к земле молитвенно склонясь, Хоть красные у вас забрали дом и поле. Всё что любил я Дома всё осталось. Я — предатель, Или предал меня трусливый мир?
О, я опять вернусь туда, Заветы веры верно донесу. Когда ж настанет час и вновь оружие заговорит, За вас, родные, я пойду сражаться; И если я в сражении паду, Последнее прости я вам пошлю По облакам, над родиной летящим».
Ритм стихов Явора капризен, стих то чисто белый, то с рифмованной концовкой, то с «анжабеман», порой сочетание леонинского стиха с белым. Но ремесло свое Явор знает и стихом владеет.
Настоящее имя Явора — Юрий Шквор. Триста, а то и больше, лет жил его род — отцы, деды, прадеды, прапрадеды, всё на одном и том же клочке земли. Сеяли, пахали, собирали в житницы. Там, в столетнем крепком и обжитом доме, т. н. чешских «земанцев» (нечто в роде наших однодворцев) в селе Мартинице, в 1916 г. родился Юрий Шквор. По окончании гимназии, студентом, Юрий Шквор увлекался юридическими науками и получил степень «доктора права», но летом тятенька по-прежнему требовал засучить рукава и работать в поле. Двоюродный брат бабушки поэта был другом семьи и одним из крупнейших композиторов Чехии — Сук. «Дяденька-Сук», его музыка, идеи, а прежде всего звуки его симфонии «Созревание» (Zräni) вошли в душу и сердце отрока и юноши Ю. Шквора. С юных дней влекла его к себе свободная чешская народная песня и сельская поэзия: Эрбен, Сейферт; позднее и русский Есенин в чудесном переводе Горы и Морчановой. Все деревенское, связанное с природой, с крестьянством, с земледелием — близко и волнует поэта.
302 Б И Б Л И О Г Р А Ф И Я
Из русской классической литературы Ю. Шквор более всего любит «Записки охотника»: правда, природа, лиризм. Из иностранной литературы, знание языка, дало ему общение с поэзией немецкого Пастернака — Райнер Мария Рильке. Из истории — легенда о витязях — «Бланик» стала постоянной спутницей подсознания поэта. Все в душе человеческой связано, все взаимно обусловлено. Отсюда теперь и научная, кропотливая работа Шквора по изучению отражения первой мировой войны в чешской литературе. В юные годы, нет сомнения для меня, на песни Явора повлияла поэзия рано умершего, крайне левого поэта Ю. Волкера. На последние сборники поэта — «дым отечества» и трудные пути: Явор месяцев пять прослужил пастухом в Альберте в Канаде; работал с двумя подпасками; получал раз в три дня запас негодной питьевой воды (пили её скипятив с чаем или кофе); ждал раз в 7 дней пролёта в небесах авиона хозяина. Сбрасывались консервы и «желтая птица», сделав круг, улетала. Работал поэт и на фабрике авионов. Прошел тяжелый жизненный путь пока счастье улыбнулось поэту и он попал на «Радио Канада» и в университет. Теперь всё пришло на свое место: работа, творчество, жена, сын... Но главного нет — чешской земли и родины.
«В черную гриву ночи бьет северное сияние, Озаряет боль, да изменившую мечту; Холод с Лабрадора ломает мне кости, Запад над Юконом гаснет в очах моей тоски. Не угадаешь, что там, на дне сердца! — Глаза моей матери светят там и лежат отцовские измученные
руки...»
Р. Плетнев
К Н И Г И Д Л Я О Т З Ы В А 303
Л. ДАЛЬ. Иная Жизнь. Книга стихов. Изд-во «Странник». 1959. ВЛАДИМИР МАРКОВ. Гурилевские романсы. Стихи. «Рифма», i960. АРГУС. Полусерьезно, полушутя. Сатира, юмор, лирика. Изд-во
«Чайка». 1959. ПЕТР БАЛАКШИН. Финал в Китае. Возникновение, развитие и ис
чезновение Белой Эмиграции на Дальнем Востоке. Том второй. Книгоиздательство Сириус. Мюнхен. 1959.
ИВАН ХВОСТОВ. Песни Альконоста. Изд. журнала «Родные Перезвоны». Брюссель, i960.
ВЛ. КОРВИН-ПИОТРОВСКИЙ. Поражение. Поэмы и стихи о России. Париж. 1959.
Г. АНДРЕЕВ. Трудные дороги. Тов. Зарубежн. Писателей. Мюнхен. 1959.
ANNAU. Sezione Slava. П. Instituto Universitario Orientale. Napoli. 1959.
POEMS by Alexander Blok, Nicolai Gumilev, Ilya Ehrenburg and Nina Berberova. Translated from Russian by Yakov Hornstein. Dorking. 1959.
ANDRZEJ WALICKl.Osobowosc a Historia. Pafistwowy Institut Wydawniczy. Warszawa. 1959.
SEIJBCTESD LITHUAKIAN SHORT STORUES. Edited by Stepas Zobarskas. Introduction by Oharies Angoff. Voyages Press. N. Y. 1959.
H. ВАЛЕНТИНОВ. Доктрина правого коммунизма. Издательство ЦОПЭ. Мюнхен. 1960.
ВСЕВОЛОД СОЛОВЬЕВ. Сергей Горбатов. Хроника четырех поколений. Часть первая. Из-во книжного магазина Виктор Камкин, Инк., Вашингтон. 1960.
АНТОНИНА ГОРСКАЯ. Ограда. Стихи. Париж. 1960. В. А. БЕЛЯЕВСКИЙ. Правда о геи. Деникине. Причины прекраще
ния белого движения на юге России в 1920 г. Сан Франциско. 1959.
НАТАЛИЯ КОДРЯНСКАЯ. Алексей Ремизов. Париж. 1959. ЕПИСКОП ИОАНН. Письма о вечном и временном. Нью Иорк. 1960. WITOLD GOMBROWTCZ. Pornografia. Instytut Literacki. Paryz.
1960. A. YARMOLINSKY. Literature under Communism. Indiana Uni-
versity. 1960. THE FOETRY OF BORIS PASTERNAK 1917-1959. Selected, edited
and translated by George Reavey. Putnam's Sons. New York. 1959.
304
КНИГА 58-я. С о д е р ж а н и е : А. Керенский — М. М. Карпович. Г. В. Вернадский — М. М. Карпович. Памяти друга. Фируз Каземзаде — М. М. Карпович. Памяти учителя. М. Вишняк — М. М. Карпович — политик. Роман Гуль — М. М. Карпович — человек и редактор. М. Карпович — К друзьям и читателям «Нового Журнала». Из лите-
Йатурного наследства И. А. Бунина. Н. Берберова — Черная болезнь, [ван Елагин — Небо. Гайто Газданов — Судьба Саломеи. СТИХИ:
Георгий Иванов — Посмертный дневник. А. Величковский, Ирина Одоёвцева, Ек. Таубер, А. Туроверов, Николай Туроверов, Вл. Кор-вин-Пиотровский, С. Лифтон, Ю. Трубецкой. ЛИТЕРАТУРА И ИСКУССТВО: И. Одоёвцева — Николай Моршен. Вяч. Завалишин — Николай Заболоцкий. Г. Адамович — О чем говорил Чехов. ВОСПОМИНАНИЯ И ДОКУМЕНТЫ: К. Штеппа — Ежовщина. Письма Марины Цветаевой к Роману Гулю. ПОЛИТИКА И КУЛЬТУРА: Прот. В. Зеньковский — Памяти Гоголя. М. Вишняк — Ревизия социализма. М. Поливанов — РусскШ социализм и русское земство. БИБЛИОГРАФИЯ: Н. С. Тимашев — The Soviet Citizen by A. Inkeles and R. Bauer. Ек. Таубер — Роман Гуль. Азеф. Зоя Юрьева — С. В. Бенэ. Дьявол и Даниель Вебстер и др. рассказы. М. Поливанов — Проф. А. Боголепов. Церковь под властью коммунизма. В. Булгакова — Stanislavski's Legacy by Е. Reynolds Hapgood. В. Варшавский — Воздушные пути. И. Одоёвцева — Е. Рубисова. Нью Иорк. К. Солнцев — The Kilgour Collection of Russian Literature.
КНИГА 59-я. С о д е р ж а н и е : Из литературного наследства И. А. Бунина. Г. Газданов — Панихида. Георгий Иванов — Посмертный дневник. Б. Темирязев — Рваная эпопея. И. Чиннов — Пять стихо-т творений. Ек. Таубер — Сосны молодости. Н. Берберова — Шесть стихотворений. С. Маковский — К. Случевский, предтеча символизма. Г. Адамович — Отрывок. Н. Нароков — Оправдание Обломова. С. Маковский — Requiem. Л. Фогельман — Шолом Алейхем. О. Можайская — Три стихотворения. Н. Ульянов — Д. Кленовский. ВОСПОМИНАНИЯ И ДОКУМЕНТЫ: В. Муромцева-Бунина — Беседы с памятью. К. Штеппа — Ежовщина. Н. Нижальский — Фарт. ПОЛИТИКА И КУЛЬТУРА: Н. Тимашев — М. М. Карпович. Г. Вернадский — Повесть о Сухане. С. Левицкий — Толстой и Шопенгауер. Б. Двинов — Назад к Ленину? Е. Петров-Скиталец — Кронштадтский тезис сегодня. А. Давыдов — Декабристы и крестьянский вопрос. Ю. Де-нике — Вместо комментария. Прот. А. Шмеман — Церковь, государство, теократия. СООБЩЕНИЯ И ЗАМЕТКИ: А. Вельмин—Американская помощь голодающим в Киеве. БИБЛИОГРАФИЯ: Роман Гуль — В. Дудинцев. Новогодняя сказка. А. Гольденвейзер — Г. Адамович. В. А. Маклаков. В. Франк — F. Stepun. Der Bolschewismus und die Christliche Existenz. Б. Прянишников — Б. Тельпуховский. Великая отечественная война СССР 1941-45 г.г. О. Анстей — Ю. Лав-ршенко. Розстршше вырождения. В. Завалишин — Мосты. В. 3. — Странствия. 3. Юрьева — А. ßlonimski. Nowe Wiersze.
ГЕОРГИЙ ИВАНОВ
1943-1958 С Т И Х И
Вступительная статья Романа Гуля
Издание «Нового Журнала» Цена 2 дол.
а . и. ГЕРЦЕН
НЕИЗДАННЫЕ ПИСЬМА к Н. И. и Т. А. Астраковым
Приготовил к печати Л. Л. Домгер
Издание «Нового Журнала» Цена 1 д. 50 ц.
»••.••..•..•..•..•..•»•. .«..•..•..•»*..«
РОМАН ГУЛЬ
С К И Ф В Е В Р О П Е (Бакунин и Николай 1-й)
Издательство «Мост» Цена 2 д. 50 ц.
РОМАН ГУЛЬ
А З Е Ф Исторический роман
Издательство «МОСТ» Цена 3 д. 50 ц.
Эти книги можно заказывать в редакции «Нового Журнала». Можно заказывать все ранее вышедшие книги «Нового «Журнала» за исключением № 1 и № 3. До № 25 книги стоят 2 дол. (10 цент, пересылка), начиная с книги № 26 —
2 дол. 25 цент. (10 цент, пересылка).
" Н О В Ы Й Ж У Р Н А Л " под редакцией
Р. Б. ГУЛЯ, Ю. П. ДЕНИКЕ, Н. С. ТИМАШЕВА
ДЕВЯТНАДЦАТЫЙ ГОД ИЗДАНИЯ
В 1960 году выйдут ЧЕТЫРЕ КНИГИ
Подписная цена 9 долл. в год (за 4 книги)
Цена одной книги — 2 дол. 25 цент.
Во Франции — 8 франков.
ЗАКАЗЫ АДРЕСОВАТЬ В КОНТОРУ «НОВОГО ЖУРНАЛА».
T h e N e w Review, 2 7 0 0 Broadway N e w York 25 , N . Y.
Телефон редакции и конторы: МО-6-1692.
Прием по делам редакции и конторы — ежедневно, кроме праздников и суббот, от 5-ти до 6-ти час. дня